– Сколько веков все армии шляются через нашу деревню, а для женщин все кончается одинаково. Так лучше с одним генералом, нежели тебя завалят в хлеву десять солдат.
Моро обмакнул перо в чернила, выделив фразу о том, что не берет контрибуций с Баварии, Вюртемберга и Франконии, дабы не возмущать жителей насилием. Задумался.
– А разве тебе не стыдно? – спросил он.
– Так поступала прапрабабка при ландскнехтах герцога Валленштейна, ложилась прабабка при походах великого Тюренна. Зато из наших сундуков не тягали приданое.
– Ах, сундуки! – догадался Моро. – Но я не Валленштейн, даже не Тюренн, и веду за собой не шайки разбойников… Ты лучше встань и сочини письмо для своего жениха. Когда я возьму Ульм, я сыщу его среди пленных, пусть радуется…
Только теперь женщина разрыдалась, и эти рыдания тоже были отголосками проклятой европейской истории. Утром, застенчивая, она принесла ему вино, сыр и хлеб с тмином. К завтраку пришли Ней и Лагори, генералы долго жевали молча.
–
Ней, поднимая кубок с вином, загрохотал:
– Ага! Теперь жалеешь, что спал один…
– Нет. Я вспомнил этого венского ротмистра. Поверьте, мне было противно рубить его, дурака. Но я озверел! Это бывает со мною не часто, но иногда все же бывает…
Доминик Рапатель вернулся из Парижа с новостью:
– Первый консул – кто бы поверил? – виделся с Жоржем Кадудалем, он предлагал ему сразу чин генерала, если Кадудаль погасит пожары «шуанерии» в бунтующей Вандее.
– Бонапарта можно уважать, – рассудил Моро. – Он не побоялся, что Кадудаль задушит его в кабинете Тюильри, а кулаки у этого мужлана величиной с мою голову.
Рапатель сказал: Кадудаль шел на свидание, уверенный, что 18 брюмера Бонапарт для того и захватил власть над Францией, чтобы вскоре передать ее Бурбонам.
– Когда же понял, что Бонапарт далек от этого, тогда они разлаялись, как собаки, и Кадудаль, сильно рассерженный, снова убрался в леса и болота Вандеи.
– Он еще натворит бед, – заметил Лагори…
Барон Край все время подбрасывал в штаб Моро ложную информацию о разгроме в Италии армии Бертье – Бонапарта, желая вынудить французов к отходу. Рейнская армия дважды форсировала Дунай, расчленяя коммуникации между Ульмом и Веною, – в искусстве маневра Моро оставался непревзойденным мастером, как и знаменитый Филидор в шахматах. Наконец Край убедился, что Моро не отстанет от него подобру-поздорову, и прислал в лагерь французов своего адъютанта:
– Фельдмаршал Край фон Крайов предлагает вам встречу в деревне Парсдорф под Мюнхеном, дабы предложить конвенцию о перемирии, схожую с той, какую фельдмаршал Мелас заключил с Бонапартом в итальянской Алессандрии.
Моро, как и вся его армия, еще не знал о битве при Маренго, в предложении противника он усмотрел ловушку.
– Возвращайтесь обратно, – сказал Моро. – Я согласен на встречу в Парсдорфе, когда этого пожелаю я сам… Прелиминарии подпишу лишь в том случае, если ваш фельдмаршал передаст мне крепости на Дунае вместе с Ульмом, дабы их обладание мною послужило гарантом для перемирия.
– Это слишком жестоко, – сказал адъютант.
– Но это же война… не я ее придумал!
Отзвуки ликования в Париже наконец докатились до германских деревень, и 15 июля Моро, прихватив с собой Декана и Лагори, встретился с фельдмаршалом Краем в Парсдорфе. У бедного старика подрагивали пальцы, глаза слезились.
– Венский гофкригсрат признал мои воинские таланты гораздо выше суворовских, и мне, не скрою, не хотелось бы шагать под суд военного трибунала… Декан, это вы взяли Мюнхен?
– Да, ваша честь. Но к пиву я равнодушен.
– Знаю вас… пьяниц. Моро, сколько вам лет?
– Тридцать семь, ваша честь.
– Странно! Я смолоду сражался с Фридрихом Великим, но в ваши годы едва вытянул до полковника… Не было ли у вас дядюшки-палача в революционном Конвенте?
Лагори в ярости треснул кулаком по столу:
– К делу! Мы собрались здесь не для ругани…
Край, подписав перемирие, зашвырнул перо в угол.
– Я ратифицировал свой позор в истории… И пусть я унижен, – заплакал Край, – но умру с неколебимою верою в то, что великая Римско-Германская империя – под эгидою венских Габсбургов! – не сейчас, так позже разрушит ваше мнимое республиканское могущество… Прощайте!
– Suum cuique… прощайте, – ответил Моро.
Он приехал в Париж – тихо и незаметно. Все внимание парижан было приковано к Италии, о войне на Рейне и Дунае не поминали. С конвенцией Парсдорфского перемирия генерал навестил Талейрана, который даже не глянул на подписи.
– Место для нее подле Алессандрийской, – сказал он, захлопывая бювар. – Пусть вас не смущает отсутствие оваций. Тут столь много кричали во славу Маренго, что вконец охрипли, и для генерала Моро осталось одно шипение. Хочу преподать дружеский совет. Ваши бюллетени чрезмерно скромны. Изучите технику их составления по отчетам Бонапарта, который не стыдится признать свой гений. В наше время скромность – удел посредственных дарований. Я не желал обидеть вас, но, извините, так уж складывается жизнь: успеха в ней достигает только тот, кто показывает пальцем на себя.
Моро спросил, виден ли конец войне?
– Венский кабинет связан союзом с Лондоном, и Францу не выбраться из войны, не получив прежде на это согласия кабинета сент-джемсского. Чтобы в венском Шенбрунне образумились, вашей армии предстоит нанести Австрии очень сильное поражение. – На прощание Талейран произнес очень странные слова: – Хотя первый консул из шестидесяти трех газет Парижа оставил лишь тринадцать, вы все-таки поройтесь в этом навозе, в котором иногда попадаются жемчужные зерна…
«К чему это предупреждение?» Моро отправился к себе на улицу Анжу, где его навестил тихий, бледный Фуше.
– Если у тебя есть матримониальные планы, – намекнул он, – ускорь события. Это говорит тебе друг, который знает больше того, нежели смеет сказать…
Фуше не был другом Моро, но Моро не возражал, когда Фуше называл себя его другом. Их «дружба» началась в Италии, куда Фуше поставлял для армии шинели, служившие солдатам одну неделю, и башмаки, служившие с утра до вечера.
– Что еще ты можешь сказать? – спросил Моро.
– Бонапарт вызывает из Милана певицу Грассини.
– Думаю, Жозефина не взовьется под облака от восторга. Говорят, она стала очень ревнива.
– Ревность не мешает ей желать наследника – от любой женщины, пусть даже от собственной дочери, Гортензии Богарне, лишь бы утешить отцовские чувства Бонапарта… Кстати, Моро, – вдруг спросил Фуше, – эти подлые роялисты не пытались связываться с тобою… из Лондона?
Более того, что ответит Моро, говорить нельзя, ибо Фуше обладал особой разновидностью эгоизма – политического: для него хороша любая политика, которая хороша для него. Сейчас, очевидно, Фуше было бы выгодно признание Моро.
– Нет, – сказал Моро, – такого не припомню.
– Я так и думал, – просиял Фуше, – ни граф Артуа, ни принц Конде из Лондона тебя еще не тревожили.
Упомянув только Лондон, он оставил Митаву (а значит, и мадам Блондель!) в глубокой тени, но Моро все равно испытал чувство неосознанной тревоги. Он поспешил переменить тему разговора.
– Меня тревожат слухи об отставке Карно.
– Господин Карно умный человек, но он напрасно полагает, что Франция при Бонапарте на гибельном пути…