Подвластная Российской империи Финляндия не воевала. Финнов не брали на фронт, не облагали их военным налогом. Между тем в стране росло националистическое движение. Отношение же финнов к русским с войною заметно изменилось. На любой вопрос они отделывались кратким «неомюра» («не понимаю», и кончено!). Спиртные напитки были запрещены, но в пивных еще торговали крепким финским «кале», а денатурат шел из-под полы, как и в России. Флот – настороже! – стоял на рейдах Гельсингфорса, до весны закованный в панцирь льда. Всем своим грозным видом русские дредноуты как бы внушали финской столице, что Российская империя не собирается уходить отсюда подобру-поздорову... В морозной дымке рассветов с палуб кораблей виделся уютный город на скалах, золотился купол православного собора, с ранцами за спиной бежали детишки в русские гимназии... Флот линейный – флот чудовищных мастодонтов, способных в жарком дыхании башен оставить от Гельсингфорса пух и перья, прах и пепел!
А на ледовом рейде – своя, особая житуха. Дредноуты напоминают хутора заядлых единоличников, разбросанные подальше один от другого. Сосед, ты не мешай соседу! Для связи между ними протоптаны дороги, укрытые дощатыми настилами с поручнями, между кораблями-хуторами с раннего рассвета бегают заиндевелые лошаденки с санками: когда подвезут дровишки, свежий хлеб, почту, когда навалом тащат подгулявших мичманов с берега. Чтобы сберечь внутри промерзлых громадин тепло, броневые палубы линкоров на время зимы обшиты досками. В командных кубриках топятся печки – и уютно копошится над гаванью дымок. По утрам матросы с гоготом, играя силой, которую девать некуда, покалывают дровишки для камбузов...
Рай! Ну совсем как в родимой деревеньке.
Несведущего человека, попавшего на рейд Гельсингфорса, поражало обилие катков, окруженных веселыми елочками, воткнутыми в сугробы. Каждый дредноут считал нужным соорудить возле катка здоровенную снежную бабу с большими титьками: бабу любовно окрашивали клюквенным квасом, вместо глаз – две картошины, вместо носа – морковка. По вечерам, когда Гельсингфорс утопал в море огней, ревели над рейдом корабельные оркестры, играя трепетные вальсы и мазурки. Из предместий города – по мосткам – приходили стыдливые барышни, держа под локотками, как бальные туфельки, стальные коньки. В блеске разноцветных фонариков начиналось катание под музыку. Матросам выдавали тогда особые свитеры – из белой шерсти, и какой-нибудь баталер Шурка Сметанин лихо выкручивал фортеля на коньках в паре со смешливою финкою Кайсой...
Ах! Немало вспыхнуло романов на льду гельсингфорсского рейда, немало разбилось об лед сердец, сколько поцелуев-то было сорвано украдкой – за теми вон елочками! Все было так. Внешне прекрасно. Но не следует забывать, что во всем этом был заложен глубокий политический смысл... Читатель вправе спросить: а при чем здесь политика? Однако от нее в 1915 году никуда не уйдешь. В этом обилии сверкающих огней, в этих печальных наплывах грустящего вальса, в этих режущих лед коньках – политика. Причем политика эта – контрреволюционная.
Начало ей положил фон Эссен – отличный комфлот, но убежденный монархист. Канин продолжил ее. Адмиралы понимали, что запертый во льдах флот, лишенный с войною заграничных плаваний, которые всегда отвлекали матроса от нужд общественных, – такой флот способен в тягостные зимние вечера засесть за марксизм. В узкие, будто крысиные норы, отсеки (куда редко заглядывают офицеры) опять будут сползаться, словно ужи, и будут читать шепотком, обсуждать –
Официально же бунты назывались лукавым словом «беспорядок».
Если в дни мира поощрялось в матросах пьянство, тоже спасающее от политики, то теперь – в дни «сухого закона», войны – была найдена пьянству хорошая замена. Пышным букетом на Балтфлоте расцветали кружки самодеятельности, бренчали в кубриках балалайки «самородков», открытых офицерами в корабельных недрах, надрывались в пении глотки сигнальной вахты, приученной для лихости вообще орать, когда надо и не надо.
Но главное – спорт! Эссен премудро, аки змий искушения, залил катки возле кораблей, обсадив их елочками – ради изоляции тех же кораблей. На флоте насаждался культ грубой физической силы, которая издавна восхищает всех моряков. Порою матчи классической борьбы между крейсерами и эсминцами обсуждались с большей горячностью, нежели последние известия с фронта. Каждый корабль, каждый дивизион, каждая бригада имели своего чемпиона. Таких бугаев берегли и холили. Силачам давали по кольцу краковской колбасы в день: хоть тресни – только побеждай. Командование вешало на плечи чемпионов лишние лычки «контриков»... Еще бы не жить!
А чемпионом от 1-й бригады линкоров был гальванер Семенчук.
* * *
Страшно! Трофим Семенчук никогда не забудет этого дня.
Того памятного дня, когда в Крюковских казармах его раздели догола и гоняли от стола к столу. Из самых здоровых врачи выбирали отменно здоровущих – с ногами, словно чугунные кнехты для швартовки. И на спинах крепышей русской провинции цветным мелом писали две непонятные буквы: «Г. Э.». С этими то буквами он и попал в Гвардейский флотский экипаж.
Притихшие сидели новобранцы на нарах. Кто-то пустил слух, что домашние запасы сейчас отберут, а потому надо слопать все сразу. Из мешков сыпалась последняя родная благодать: пироги с треской, яйца печеные, соль в бумажке, сало бабкино, бутылки с топленым молоком, закрытые бумажными затычками. Стали матросы подминать все вчистую, чтобы не было потом жалко. Чавкали. Молча. Испуганно. Без аппетита. Вдруг откуда ни возьмись налетели шакалы-сверхсрочники со своими мешками.
– Ишь, расселись – быдто они в ресторанте. Всякую тут, знашь-понимашь, жратву не по уставу трескают. А ну! Сыпь сюды все, халява скобская... Или не знашь-понимашь, что от неказенной пишши на флоте крысы заводятся?
В жадно растопыренные мешки унтер-офицеров новобранцы покорно кидали остатки домашнего. А в торбе у Семенчука хранилась еще бутылка с водкой. На него и налетели как коршуны:
– Давай водку сюда, такой-сякой-немазаный.
– Да вить крысы-то, – отвечал Семенчук, робея (но со знанием дела), – крысы-то, говорю, от водки никогда не заведутся.
Только он это произнес, как ему врезали по зубам, а бутылку отобрали, внушив при этом:
– Эх ты, серость! Крысы не заводятся – это верно. Зато от водки клопы бывают, которых стерпеть на флоте никак нельзя...
А потом был Кронштадт и была Школа гальванеров. Два года в парня вбивали – безжалостно, как гвозди в стенку! – механику, электротехнику, математику и даже правописание. Гальванер на корабле – птица высокого полета. От самых марсов, с высоты которых «чечевицы» дальномеров прощупывают дистанцию до врага, и до самых нижних отсеков, где высокую алгебру боя в секунды отрабатывают бездушные автоматы, – во всем этом сложнейшем хозяйстве огня, стали, токов и оптики гальванер должен быть точен, неустрашим, проворен, смышлен, вездесущ... Наконец погнали всех – как баранов:
– На каталажку!
На «каталажку» – значит на корабли. Флот – штука странная. Сколько ужасов наслышится новобранец про железные коробки отсеков, похожие на тюремные камеры, про чудовищные взрывы погребов, возносящие корабли к небесам, как пыль, – идет молодой матрос на «каталажку» и трясется всей шкурой... Ать-два, ать-два! Но вот в просвете гельсингфорсской Эспланады яростно блеснет синева, а там зовуще и тревожно закачаются крестовины мачт, – и невольно парни усиливают шаг. Душа сама, будто ликуя, просится в эту синеву, ее влекут к себе своей неземной красотой чеканные профили кораблей, и уже не хочется думать о будущих тягостях. Как бы ни была сурова морская служба, но человек так уж устроен, что лучше пять лет жестокой романтики на море, нежели один месяц постылой жизни в вонючей казарме на берегу...
Трофим Семенчук выдержал – он прошел через все! Из 10 кандидатов на гальванную службу было по 7 -8 человек отсева. Люди разбивались в люках, гробились об металл с высоты марсов, они сходили с ума в железных ущельях коридоров – среди горловин, автоматов и башен. Лучшие и выносливые оставались. И вот теперь (теперь-то!) Семенчук даже благодарен судьбе. Сам чувствовал, что выковался в человека, каким раньше и не мечтал быть. Приобрел знания, которые пригодятся и на «гражданке». Полюбил читать книги, а до флота думал, что это дело господское. Одного зуба лишился – это тоже так, но... Повидал Европу, посмотрел, как живут люди за границей, научился и мыслить пошире.