и греха никак не скрыть: на парусиновой койке, пробивая пробковой матрас, позорно мокнет большое желтое пятно...
Балтийские рассветы! По утрам, в темени этих рассветов, весь флот (десятки тысяч человек) остервенело вяжет свои койки, и десятки тысяч коек похожи одна на другую, как бобы с одного поля. Сгорая от стыда, вяжет свою койку и Витька Скрипов. В кубриках стоит суровое молчание, раздаются зевки и свистят в руках матросов упругие хлысты шкентросов, шнурующих койки через дырки люверсов... Чья-то теплая большая рука легла на плечо юнги Скрипова: обернулся – это был сигнальный старшина Городничий:
– После мурцовки – ко мне зайди... побалакаем.
– Есть!
А в сердце дрогнуло – не беда ли? Вспомнился Обводный канал и матка, которая живет с цапания. Не хотелось Витьке залезать в эту поганую житуху обратно. На флоте ему нравится – сыт, одет. Если б не эта слабость, за которую могут списать, как негодного к службе флотской... Мурцовку даже не допил, нахлобучил бескозырку. Кондуктор жил отдельно от своих сигнальщиков – в каюте для «шкур» (сверхсрочников). Носил он мундир почти офицерский, фуражку офицерского образца. Городничему давно было за сорок, Витька – пацан перед ним. В теплой «пятиместке», где пять «шкур» помещалось, шуршали в газетах тараканы, на столе – консервы рыбные и лимон в дольках на блюдце. Кондуктор брился у зеркала.
– Садись. Как живешь? – спросил для начала.
– Хорошо живу. Спасибо...
«Издалека подбирается», – подумал Витька, весь замирая.
– Расскажи-ка, что у тебя на подлодке стряслось.
Кондуктор был один в каюте, и говорить не стыдно – даже душу облегчало. Городничий хлестал бритву золингеновской стали по истертому ремню, и лезвие вспыхивало при отточке... страшно!
– Дурак ты, – четко определил кондуктор.
– Сам знаю, – скромнейше согласился юнга.
– Учиться бы тебе надо, мазурику!
– Я ученый. По первому разряду из школы выпущен.
– Флажками-то махать и обезьяна научится, только покажи ей... Ты учился скверно. Первым разрядом не хвастай, – внушал кондуктор. – Юнги за большевиков идут, а ты настоящую учебу прошляпил. Размахался флажками, а политику в угол закинул.
– Да на што она мне? Есть и постарше. И поумней меня.
– Это верно. Мы, постарше да поумней, скоро уйдем с флота...
Кондуктор жил вроде барина. После бритья освежил себя ароматной водой «Вежеталь» и Витьку издали малость побрызгал:
– Во, как завонял ты... Небось нравится?
– Ага.
– Отец-то твой кем был? – спросил Городничий душевно.
– Сцепщиком на дороге. Вагоны скреплял. С похмелюги пошел на станцию. Башка у него еще дурная. Не успел отскочить – его буксами в лепешку расплюснуло. Так блинком в гробешник и запихачили. Матка потом пенсию от дороги выхлопотала.
– Много ль?
– Тыщу.
– О!
– Да нет. Сотню получили. Девятьсот адвокат закарманил.
– А старая ли матка у тебя?
– Совсем уже старая. Тридцать шестой год шарахнул!
– Такими старухами прокидаешься. Да я бы за ней еще поухаживал. Ей, матке-то твоей, еще жить да жить хочется...
– Куда ей! Сено с возов цапает, тем и кормится.
Городничий хлебнул остывшего чаю, сжевал ломтик лимона.
– Вот видишь, как оно получается, – сказал. – Политика тебя, сукина сына, прямо в морду с детства хлещет, а ты... мимо!
– Где уж тут политика? Это так... мы привыкшие.
– Адвокат вас ограбил?
– Обчистил. Это верно.
– Матка цапает?
– Вовсю! Бежит и цапает.
– Кнутом ее мужики стегают?
– Лупят. Ничего. Она живучая.
– Вот это все и есть политика... Чаю не дам! – неожиданно заключил разговор кондуктор. – Ты до нашего чаю еще не дослужился. Доживешь до моих лычек, будет тебе и кофий, будет тебе и какава.
– Не спорю, – согласился Витька. – Только вот опять про эту политику... Я – ладно, согласен! Но где ее взять, книжку бы какую. А то вокруг кричат, я тоже ору, что от других слышу...
– Ладно. Просветим твою серость. Дадим учителя.
– Какого?
– Тот человек, который тебя ночью разбудит, чтобы ты до гальюна сбегал, тот человек – помни – твой лучший товарищ...
Среди ночи кто-то снизу сунул кулаком в гамак, и подвесушка стала раскачиваться под броневым настилом подволока.
– Вставай, попиґсать надо... – сипло сказали из мрака.
Кубрик наполнен храпом. Витька насунул на босые ноги громадные, как кувалды, бутсы. Потопал в них по трапам, по трапам... по трапам... до гальюна! Вернулся обратно, в палубу – там все спали. «Кто же мой товарищ?» С этим снова заснул как убитый.
Утром, по сигналу с вахты, взяв на плечо рулон своей койки, как и весь полуторатысячный гарнизон корабля, мчался Витька наверх, взлягивая на трапах ногами, чтобы поставить койку в сетки. Возле него приладил свою сигнальщик Балясин.
– Ну как? – подмигнул. – Сухой нынче? После обеда поднимись в прокладочную... Подзаймемся с тобой азбукой.
До обеда Витька был наряжен на работы в рефрижераторе. Там, в страшной стуже, покрыты инеем, висели на крючьях, поддетые под ребра, серебряно-красные бычьи туши. Шмыгая от холода носом, с гордой радостью Витька пластал топором туши напополам. Изобилие мяса на линкоре приводило его в умильное обалдение. «Вот бы питерским показать... жратвы-то сколько! Хорошо на флоте табанить: и оденут тебя, и покормят». Он потел во льдах рефрижератора...
После обеда на мачте заполоскались треугольники белых флагов, исчерченных черными полосами (сигнал отдыха). Витька поднялся на мостик «Славы» – в прокладочную. Здесь душа обмирала от обилия инструментов для навигации. Тончайшие приборы показывали все, что надо для кораблевождения, – курс, погоду, скорость, глубину под килем. Громадные комоды для карт занимали половину рубки.
Витька удивился, что здесь же и офицер Карпенко; мичман незадолго до революции получил лейтенанта, но погоны надеть не успел и таскал их в кармане. Вроде бы с погонами человек. Вроде бы и без погон... Юнга послушал, что говорит офицер Балясину:
– Ну, ладно. Допустим, я согласен с вами, что война эта лишь бойня ради прибылей капитализма... Допустим! Отбросим гордые слова «Вторая Отечественная» и проставим новое определение – «империалистическая». Но скажи мне, сигналец, куда же деть жертвы народа и героизм народа в этой войне?
– Жертвам вечная память, – отвечал Балясин, – а героизм пусть так и остается в памяти народа.
– Боюсь, не получится ли так, что наш героизм будет проклят большевиками заодно с войной и вместе с подвигами...
– Так история-то России не кончается... начинается! Садись ближе, – повернулся Балясин к юнге. – А