принадлежит или одному, или другому.

Как разобрать время? Что значит разобрать, какие нагромождения? Самого времени. Разбирая время, не теряем ли мы время? Мы хотим его разобрать — а зачем, его и так быстро разбирают, так, что у нас его все меньше. Значит, разберут время без нас? Видимо, так оно и есть: наше время разберут без нас. Впрочем, мы в другом же хотим смысле разобрать, не в том смысле, чтобы от него ничего не осталось: чтобы осталась в руках суть времени. Но суть времени — похоже, уже не время, а просто суть. Суть, пожалуй, не во времени. Недаром мы хотим со временем дойти до сути. Разбирая время, мы хотим добраться не до времени: не до временного. С другой стороны, нам нужно время, чтобы добраться до сути, как до сути времени, так и, главное, до самой сути дела. Время — это то, с чем — «со временем» — через что и благодаря чему мы доберемся до настоящего.

Постойте: только что мы сказали, что не временное — раннее и простое — увлекает нас, захватывает; но мы хотим добраться до него со временем. Со временем во всем разберемся. Между прочим, если мы хотим разобраться и со временем, то не можем не заметить, что время разное. Наступили новые времена; древнее время, в отличие от них, было более существенным. Не случайно оно и ушло от нас, так что уже никак не вернешь. Или, наоборот, время — это возвращение, и не только в том смысле, что с его помощью мы хотим вернуть потерянную цельность? Вечное возвращение? Круги: то, что было, то опять будет. Как же все-таки обстоит дело с временем: его не вернуть — или, наоборот, прошедшее будет опять, и повторится всё как встарь? Похоже, мы вращаемся по кругу вместе со временем и не можем остановиться, голова уже закружилась.

Попробуем разобраться, т. е., стало быть, уже не разобрать время, а разобрать-ся: разобрать себя. Мы уже разбирали себя: на дне мы увидели существо человека как чистое присутствие. Присутствие — мое, не представленное, не отраженное, не манипулированное, а как оно есть, — присутствует в одной из своих мелодий, настроений. Настроение мира — сам же мир, затаенный покой согласия, в котором мы согласны с вещами, что они есть то, что они есть. Мы допускаем тогда целый мир. Мы не сначала справляемся, что такое целый мир и где он, какого он объема, и потом соглашаемся: ладно, будь, если такой, но чтобы не другой, а то я не соглашусь. Как раз наоборот: в событии мира нас захватывает согласие мира — его волшебная тишина, — и после этого мы знаем, что со мной пусть будет как будет, но я принимаю целый мир; не требую, чтобы мне показали, что в мире, и тогда я осознаю или отражу, а — заранее целый мир мною допущен, я заранее с ним со-гласен. Так Данте в безвольной завороженности понимал, что «когда она (Прекрасная Дама) появлялась откуда-нибудь, в надежде на дивное приветствие ни одного врага у меня не оставалось, но меня охватывало пламя милосердия, заставлявшее прощать любому обидчику; и кто бы тогда ни спросил меня о чем-либо, мой ответ был бы только 'любовь', со взором, облеченным в смирение» (Новая жизнь. 11, 1).

Я не раньше откуда-то знаю, что такое целый мир, а в согласии мира, когда целый мир для меня такой, что я допускаю ему быть, я только и начинаю знать, какой он. Откуда я знаю, что он целый? Кто сказал Данте, что любой обидчик, любое враждебное не выпадет из согласия, которого хватит на всё? По-видимому, мир не вместилище, в котором всё сперва размещается, а потом взвешивается в целом. Он раньше и он другое, чем что бы то ни было, что любым способом задевания способно задеть меня в ряду вещей. Как мир там, раньше, — я не знаю; знаю только, что он меня касается способом таким же неуловимым, как он сам. Способ касания мира и должен оставаться непонятным уже потому, что, поняв его способ, мы стали бы способны на него; но мы в принципе не способны сделать так, чтобы мир стал, когда его нет. Способ мира и его касания не имеет ничего общего и со сверхъестественной силой и с операциями богов и ангелов, непостижимо действующих: мир ближе к нам, настолько, что, не будучи «способом», он сам и есть способность, в том числе и наша способность к нему самому, и всё, что в нем делается, получает возможность от этой способности. Способность, как говорится, можно только развить; устроить ее себе мы не можем.

Нам скажут: что же это мы? За что ни возьмемся, то не можем сами, не в нашей воле, заворожены неприступным покоем. Не отказываемся ли переделывать мир, учим пассивности? Философия имеет дело с началами, которые от нас не зависят, от которых зависим мы. Это как будто давно знали; мы, кажется, первое, что услышали, — что бытие первично, сознание вторично. Но услышали мы это и повторили словно для того, чтобы сразу забыть. Отметиться, так сказать, чтобы больше на прежнее место не возвращаться. Философия, наоборот, обязана всегда возвращаться на место бытия. Бытие первично — вовсе не значит, что, следовательно, чем бы мы не занялись, бытие, наподобие материала, всегда у нас в руках. Так кажется и так должно казаться сознанию. Для него первичность бытия гарантирует, что всегда будет чем отражать, всегда будет чем оперировать, что рассчитывать, устанавливать. Для сознания все так просто и обстоит: бытие первично — значит, можно и нужно его отражать, и к этому отношению, отражению, сводятся все счеты с бытием. Оно первично — и делается ясно: проделывай в нем туннели, вступай в «трудовое отношение» к нему. Разве это не верно в конце концов, разве можно с этим как-то спорить? Бытие первично, сознание вторично, т. е. работает с первым как с сырьем — это, казалось бы, такая правда, что и сломав себе голову мы с ней ничего не поделаем.

Философия здесь, однако, не кончается; она здесь начинается. Бытие — начало философии, и мы не должны сделать его концом, в котором она умирает жалкой смертью, от недостатка предмета первой необходимости: отчетливости мысли. В самом деле, бытие первично, сознание вторично, говорим мы, и не следующим шагом, а в этом самом произнесении почему-то успокаиваемся: стало быть, осталось только отразить первичное. Но как его отразить, когда оно первично? Как сделать, чтобы оно каждый раз не опережало и самое отражение? Если бытие первично, то и отражение в своем существе — тоже бытие, которое собой себя отражает. Кажущийся круг, в котором мы здесь закруживаемся, — не путаница, не темнота: нас останавливает начало как таковое, неприступное для манипуляций отражающего сознания, не знающего, чем и как оно отражает. Бытие первично — значит никакими способами осознания сознание отразить его не может так, чтобы в самом отражении, раньше отражения и как его же собственное, отражения, начало уже не было бытия. Где? Внутри отражения как та ясность, тот свет, в котором человек только и способен что бы то ни было отразить. Бытие раньше сознания. Сознание говорит это, и не следующим шагом, не в порядке силлогизма, а тут же подразумевает: стало быть, сознание выше бытия; еще бы, оно, сознание, узнало про бытие, что бытие раньше; что бытию теперь некуда деться; что его теперь можно отразить, установить его, распорядиться им. Что значит способность отразить бытие, как не обладание чем-то, что заранее — априори — так устроено, что какой бы новой стороной бытие ни повернулось, для него приготовлено зеркало, которое его отразит? Сознание говорит: бытие первично, сознание вторично; и имеет в виду: сознание первично, бытие вторично. Как еще иначе прикажете считать, если у сознания раньше всякого бытия уже есть способность так или иначе, пускай даже «определенным» образом, но все-таки его отразить?

Подразумевая: «сознание активно, бытие налично», сознание заранее намечает себе, как справиться с бытием. Т. е. сначала, конечно, надо справиться о нем, в смысле — осведомиться, удостовериться, что наше его отражение будет правильным и безошибочным; а потом, конечно, и справиться еще раз, справиться с ним в смысле овладеть им. Это безотказный метод. Сознание никогда ничем не смутишь. Оно заранее отразило в себе наши доводы. Оно говорит с нами, уже отраженными. Философия сознанием погребена, оплакана, зарыта, на ней поставлен крест. Можно заняться, кто хочет, эксгумацией трупа. Но что потом делать с трупом? Только сознание, похоже, знает, что делать. Эксгумация трупа философии ведется им с размахом. Хоть плачь, хоть смейся. Правда, Спиноза велел: non lugere, non ridere, sed intelligere, не плачь, не смейся, но понимай.

Трудность, однако, в том, что начала понять привычным образом — схватить — невозможно. Они сами захватывают нас. Или, может быть, Спиноза говорит о понимании в другом смысле — в том смысле, в каком в старину говорили, что духовная пища ведет себя наоборот, чем телесная; и когда мы едим телесную, то превращаем ее в свое тело, но духовная, наоборот, превращает нас в себя, так что в отношении духовной пищи «человек есть то, что он ест» (Парацельс), — т. е. человек такое существо, что когда он «понимает» начала, то понимает их не перевариванием, как телесную пищу, а собственным упрощением до самих начал, сливается с началами. В некоторых русских говорах «понимание» значит любовь, и об обрученных молодых людях говорят: «у них понимание». У Боккаччо во второй новелле четвертого дня венецианская дама сообщает куме: «Мой нежный друг, который любит меня больше, чем себя... », буквально — «мое понимание», lo 'ntendimento mio. И Спиноза, когда говорил об intelligere, о

Вы читаете Мир
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату