лица. Нос, почти то же что сам человек, исчез.

У Достоевского Голядкин, когда совсем отряхнулся от сна и «не мог более сомневаться, что он находится не в тридесятом царстве каком?нибудь», подбежал к «небольшому кругленькому зеркальцу, стоящему на комоде». (У гоголевского маиора Ковалева «небольшое, стоявшее на столе, зеркало».) Голядкин сказал вполголоса: «Вот бы штука была, если б я сегодня манкировал в чем?нибудь, если б вышло, например, что?нибудь не так, — прыщик там какой?нибудь вскочил посторонний». Прыщика у него для разнообразия нет, но тревога за прыщик ровно такая же как у гоголевского маиора: тревога за то, что кроме правильных и нужных вещей с человеком могут случаться посторонние.

Вдруг и неведомо почему через человека проходит чего не надо. Стоило Голядкину побояться, что «прыщик вскочит», как — только по тексту не сразу, потому что «Двойник» Достоевского в 10 раз длиннее гоголевского «Носа», — случилось подобное смерти или хуже: не прыщик посторонний у него вскочил, а сам себе он вдруг стал посторонний.

Это случилось раньше чем появился собственно двойник. Небольшой чиновник Голядкин нанял за 25 рублей голубую извозчичью карету и поставил на запятки своего Петрушку, одетого в ливрею, т. е. как если бы, по теперешним временам, я проехался по Москве, наняв за большие деньги очень длинную черную машину, не самую начальственную, это наверное невозможно, но например лучшую из таких, какие нанимают для проведения свадеб. Раздвоение обозначилось уже тут — и значит было всегда? Когда Голядкин (Оглядкин) «довольно неосторожно» высунул голову из окошка кареты, он встретился близко, прямо глазами, с самим Андреем Филипповичем, начальником отделения в том служебном месте, где странно поведший себя чиновник числился «в качестве помощника своего столоначальника». «Господин Голядкин, видя, что Андрей Филиппович узнал его совершенно, что глядит во все глаза и что спрятаться никак невозможно, покраснел до ушей. Поклониться иль нет? Отозваться иль нет? Признаться иль нет?[35] — думал в неописанной тоске наш герой, — или прикинуться, что не я, а что кто?то другой, разительно схожий со мною, и смотреть как ни в чем не бывало? Именно не я, не я, да и только! — говорил господин Голядкин, снимая шляпу пред Андреем Филипповичем и не сводя с него глаз. — Я, я ничего, — шептал он через силу, — я совсем ничего, это вовсе не я, Андрей Филиппович, это вовсе не я, не я, да и только.» Уже теперь Голядкин раздвоен, как по–видимому и Ковалев со своим носом был, может быть незаметно для себя, раздвоен всегда. Неостановимо кроме одного Голядкина высунулся, отслоился от него другой Голядкин, которого один не хотел знать и не хотел чтобы другой был. Через Голядкина необъяснимо пробивается другое. И сразу ж для него не оказывается задачи важнее чем оттеснение наваливающегося. Голядкин тратит все силы на то, что бы доказать всем и собственному сознанию, что «он caм по себе, как и все, и что его изба во всяком случае с краю». Раздвоение произошло уже здесь или еще раньше, но так или иначе, ничего особенно неожиданного опять же, как в аналогичном казусе у Гоголя, не случается ветреной холодной ночью, когда Голядкин возвращается с дня рождения Клавы Олсуфьевны и встречает несколько раз на улице самого себя.

И у Гоголя и у Достоевского двойник похож на свой оригинал за тем исключением, что он ничуть не испуган и не растерян и в обоих случаях ведет себя с завидно невозмутимой уверенностью.

Маиор Ковалев подходит к своему двойнику в Казанском соборе. Он узнает в молящемся статском советник свой нос, «почти самого себя». Молясь в храме, он и должен был перед Богом узнать в другом молящемся своего брата, ближнего, которого любит как самого себя. Об этом люди в храме не в последнюю очередь молятся. Подойди к другому человеку в храме, маиор Ковалев говорит ему однако не вы мой брат, мой ближний, он говорит: «вы мой собственный нос». Нос тоже ближний, даже ближайший. Но что?то явно мешает назвать его ближним, которого нужно любить как самого себя. Что? То, что он настолько ближний, что никогда, ни при каких условиях не имеет права от меня отделиться, хоть он и недостижим мне? он неприступный, но не другой мне? или другой, но такой, что при его отделении распался ин–дивид, сознание расколото и страдает?[36] Эти догадки может быть и верны, но они не достают до голого ужаса, в который вглядываются одинаково Гоголь и Достоевский.

Проходимец, который перебегает дорогу Якову Петровичу Голядкину, мог бы вызвать у него добрые чувства только если бы был хоть немного другим индивидом. Но он сам же во всём Яков Петрович и есть. С самим собой никакого пакта, никакой любви, никакого примирения не может быть из?за неделимости, немыслимого родства. Сблизиться — признать ближним и полюбить — можно со своим собственным телом, оно другое мне, но сблизиться нечему, если нет интимности своего. Раздвоилась именно она. Мы всё время говорили: человек должен узнать себя. Яков Петрович Голядкин узнаёт себя и сходит с ума. Попытка сдружиться с двойником уже только подчеркивает непоправимость безумия.

В двойничестве происходит узнавание себя с безусловной, предельной ясностью, это возможно только как отождествление это я сам и есть. Голядкин–младший именно тот самый что Голядкин–старший, с математически равенством. Он, так сказать, даже более настоящий чем Голядкин– старший, и потому что всегда уверен в себе и сам без оглядки знает что делать, и потому что возможности, которых старший не развил и которые ценит, младший использовал. Он осуществившийся, удачливый, гладкий Голядкин. Без Голядкина–младшего старший по–видимому никогда бы ни в чем не достиг определенности. Чем явственнее однако старший угадывает во втором осуществившегося себя, о каком раньше не подозревал, тем чужее становится второй. Голядкин узнал в чужом себя, но от этого перестал узнавать себя; узнал себя и потерялся, встретился с узнанным и потерял себя окончательно: сам оказался не свой. Сам стал чужой.

Тогда мы что?то не так сделали, сильно где?то сбились, говоря об узнавании себя в торжественных тонах? Узнают себя в безумии, аду, сумасшествии? Что чудовищнее, чем когда пытающийся молиться в храме подходит· к другому молящемуся и вместо ты брат мой, ты мой ближний, ты любезен мне как я сам говорит ты нос мой!

Нам казалось, что, узнав себя в другом, человек найдет себя в этой открытости другому как самому себе. Произошло наоборот: с узнаванием себя человек теряет себя, потому что ушел, ускользнул, отслоился от самого себя, видит себя у себя отнятым, не своим.

Невольно вспоминается предостережение святого Григория Паламы, византийского православного богослова первой половины XIV века, афонского монаха, архиепископа Солунского. В сочинении «Триады в защиту священно–безмолвствующих» он обращается к ученику–монаху: «Приоткрою тебе чудовищную глубину лукавства внешних философов. Лукавый и те, кто научился от него лукаво мудрствовать, украли одну нашу полезнейшую заповедь и выставляют ее как некую злую приманку благодаря сходству выражений «внемли себе» и «познай самого себя».».

На сходство обратили внимание давно. Когда 70 толковников в античной Александрии переводили Библию на греческий, они в 9–м стихе 15–й главы Второзакония, похоже, намеренно подчеркнули это сходство, отсюда перевод ??????? ??????, внемли себе, будь внимателен к своему существу, почти как ????? ???????, узнай себя. При переводе этого места с древнееврейского получается что?то вроде остерегайся, берегись, в смысле остерегайся, как бы не поймать себя на неблагочестивой мысли.

Палама продолжает: «Но если разберешь, каков для них смысл этой заповеди [познай себя], обнаружишь пучину злоучения: исповедуя переселение душ, они считают, что человек достигнет самопознания и исполнит эту заповедь в том случае, если узнает, с каким телом был связан прежде, где жил, что делал и чему учился; разузнает же он это, покорно отдавшись коварным нашептываниям злого духа. И вот, пока они учат таким вещам через «познай самого себя», неспособные заметить обман люди думают, будто здесь говорится что?то согласное с нашими отцами!» (Триады 11, 10). Есть разница, вся разница, между познай себя и внемли себе?

Тогда значит нас на каждом шагу подстерегает впасть в то, от чего прямо предостерегает Григорий Палама. В самом деле, в какую сторону указывает адский опыт двойничества? Церковь всегда была против лицедейства, надевания на себя личин, в театре или в жизни. Или мы всё?таки не хотели сказать, что смысл открытия это ты в переодевании лиц? Тогда человек перестает знать, какая на нем личина, все ему одинаково привычны и ему не жалко себя потерять, больше того, он находит томительное удовольствие в том чтобы себя терять в других лицах, уходить от себя, когда своя неделимость оказывается

Вы читаете Узнай себя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату