Игра непосильная
Леонов рассказал однажды, что импульсом к написанию последнего варианта «Пирамиды» стал вопрос: «Может ли человек обвинять Бога?».
Пришлось на этот вопрос отвечать добрые полвека.
Признаем честно: с точки зрения православной Церкви, роман-наваждение «Пирамида» — карусель ересей. Ситуация усугубляется тем, что главный разносчик этих ересей — священник. Он в этом романе третье, после Лоскутова и Сорокина, зеркало Леонова — и самое главное.
Если Лоскутов и Сорокин ведут игру со своим временем, то о. Матвей затеял огромную игру с тем, с кем никому и тем более ему, священнику, играть не позволено.
В известном смысле, размышления и многие поступки о. Матвея — провокация пред очами Бога. И цель провокации одна — докричаться: дай знать о Себе! Объясни, зачем мы Тебе? Если Ты еще есть. Если Ты еще в силах.
Размышления о. Матвея, а на самом деле самого Леонова, начинались вот с чего: «На стыке фанатической веры и благочестивого вольномыслия насчет кое-каких явных логических неувязок и вознамерился батюшка последовательно, догмат за догматом, разъяснить весь Филаретов катехизис на уровне, доступном даже для сельского населения. <…> После уймы бессонных ночей, которые провел за сапожным верстаком, мысленно исследуя ускользающую от ума непреложную истину, наткнулся вдруг на каверзный и никем дотоле на поднимавшийся вопрос — а собственно, зачем, в утоление какой печали, Верховному Существу, не знающему наших забот, потребностей и вожделений, понадобились вдруг грешные, дерзкие, скорбные люди и почему никто пока не усомнился в туманном богословском постулате об изначальной любви к своим завтрашним творениям, ибо как можно заранее полюбить еще не родившихся?»
Вопрос этот можно продолжить: мало того что Ты полюбил неродившихся, как можешь Ты любить родившихся вот такими — ничтожной человечиной!
Или уже не можешь?
Если брать всех предыдущих героев Леонова, так или иначе схожих с ним, от Глеба Протоклитова, Вихрова и отчасти Грацианского вплоть до Сорокина и Лоскутова — то их сомнения еще было кому разрешить, и заблуждения — опровергнуть. А вот сомнения и заблуждения о. Матвея разрешить и опровергнуть уже некому. Он обращается со своими ересями поверх человечества — сразу в небеса.
И те безмолвствуют.
Казалось бы, у ангела Дымкова могли бы возникнуть какие-то ответы на мучащие о. Матвея вопросы — но нет, в романе он говорит о чем угодно, рисует Никанору Шамину модель вселенной палкой на снегу… а вот о том, зачем Бог создал человека и как сумел полюбить еще не родившихся, он не рассказывает ничего. Скорее всего, предположим мы, просто не знает: Дымков ведь всего лишь ангел.
Или отчего у ангела Дымкова никто не спросил: какой Он, Бог?
Пусть бы ангел рассказал людям земным!
Или Бога, в отличие от модели вселенной, палкой на снегу уже не нарисуешь?
…Но и об этом никто не спрашивает.
О. Матвей неустанно размышляет о Боге, но само присутствие Бога в «Пирамиде» не ощущается вовсе. Есть дьявол, есть заплутавший и запутавшийся ангел, есть люди, погрязшие в слабости и ничтожестве… И постоянное, тайное, непроговариваемое вслух чувство пустого неба над ними.
В этом контексте важна сама история, как о. Матвей решил стать священником — о чем он однажды рассказывает сыну Вадиму.
«То ли по болезненной затруднительности речи, то ли из опаски рассердить сына, — пишет Леонов, — только о. Матвей не сразу ответил, что ему была показана бездна. Произнесенное слово подразумевало вечное, с мистическим оттенком, вертикальное падение. <…> На повторный вопрос: что за бездна имеется в виду и что там прежде всего самое характерное бросилось в глаза отцу? — тот сказал, что ничего особого не бросилось, так как наблюдал ее лишь снаружи и без следов какой-либо внешней необычности».
Бездна, по-видимому, является синонимом ада — и пусть его обычность никого не обманет: так же обычна была достоевская банька с пауками.
Выходит, что будущий священник решил прийти в Церковь не столько в уверенности о всеблагом и милостивом Господе, но, напротив, заглянув в ад, в обычную — и оттого еще более страшную! — пустоту.
И засасывающая человечество пустота эта с каждой страницей «Пирамиды» становится все более навязчивой, безысходной, всеобъемлющей.
О. Матвей ни разу не молится Ему. Кажется, он вообще забыл, что такое молитва, разуверился в ее смысле. Он — священник, почти растративший веру, опустошенный не столько даже жизнью, сколько собственными навязчивыми сомнениями.
В силу этого дух его становится всё слабее и слабее, всё более о. Матвей подвержен искусу, всё чаще свершает вещи, никак не соотносимые с его саном.
Книга начинается с того, что о. Матвей «из малодушной боязни разгневать хозяйку» не оказал посильную помощь многодетному, потерявшему всякие средства к существованию дьякону Аблаеву, принявшему решение за скромную мзду и обещание хоть какой-то работы прилюдно, в советском Дворце культуры, отречься от веры.
Более того, за день до аблаевского отречения, общаясь с дьяконом, о. Матвей в пустом храме открывает тому свою еретическую догадку о пришествии Христа. Согласно священнику, «оно действительно состоялось, сошествие с небес, во исполнение первородного греха… весь вопрос — чьего? Не потому ли, что вдоволь наглядевшись на горе людей, обусловленное их телесною природой, и порешился отец небесный предать палачам возлюбленного сына своего, чтобы испил чашу неведомого ему дотоле страдания нашего?»
Проще говоря, Христос не людские грехи искупал на распятии, но грех изначально виновного пред людьми Бога-Вседержителя!
Столь же еретично последнее напутствие о. Матвея дьякону о том, что «…сам Иисус будет стоять рядом с ним на помосте и совместно пригубит чашу горести его».
Разве ж устояло б в мире христианство, если б подобным образом рассуждали первохристиане, и вообще все те, что верили во Христа и под страхом смертной муки не отказались от Него?
Стоит вспомнить, как фактически изгнанный из собственного дома сыном Егором о. Матвей на прощание советует остающейся с детьми попадье: «За хозяйством, само собой, приглядывай да парнишку сразу-то в хомут не впрягай, надорвется без одышки, еще мальчик. <…> А пуще о Дунюшке разум кровью обливается: такая за нас с тобой сердечко свое в омут житейский кинет. Помнишь, как Сонечка у Достоевского, вместе читали, синим огоньком сгорала без единого попреку! Телом своим прегради ей скользкую дорожку. <…> На худой конец сама умертвися, прикинься, будто угорела, деток от себя облегчи. А Бога не бойся, он свой, войдет в твое положение, простит».
То есть это священник предлагает собственной жене свершить чудовищный грех — наложить на себя руки.
Апофеоза Матвеевы метанья достигают в дни его болезни. В горячке предстает ему гигантский исход народов, за которым наблюдает сошедший с фрески Христос.
И здесь, пишет Леонов, о. Матвей понимает, что в Христе не осталось ничего от пророка и сына Божьего, потому что он «вчистую роздал себя людям», «растворился в самой идее человеческой».
В видениях о. Матвея человечество уходит в неведомое, растворяется там, и Христос остается один… Один!
Сомнения о. Матвея развивает упомянутый выше режиссер Валентин Сорокин, который в беседе с Юлией Бамбаласки произносит спич о слабеющих богах.
«Привычные к бесплотной химии прообразов, — пересказывает автор слова Сорокина, — боги перестают предвидеть производные взбесившегося вещества, которое уже само начинает диктовать им идеи».