свои картины. Из Берлина Леонов уехал опечаленный.

Горький немного успокоил его — настолько радостна и тепла была встреча.

«В тот мой приезд он был как-то по-особенному мил, заботлив, предельно внимателен», — расскажет потом Леонов.

В качестве сюрприза Горький специально для гостя раздобудет портрет леоновского, как выразился Алексей Максимович, «одноименца и однофамильца» — скульптора Леона Леони. Разыскивал он этот портрет по всем антикварным лавочкам в Риме и Флоренции и нашел-таки.

Писатели много гуляли вдвоем, восхитительная весенняя погода благоприятствовала: буйно цвели глицинии, азалии, но жары еще не было.

Ездили на машине Максима Пешкова в Неаполь — там была премьера фильма Чарли Чаплина «Огни большого города» (Леонов наверняка вспомнил, но никому не сказал про другого Чаплина — Георгия Ермолаевича, который был одним из командующих войсками Белой гвардии в Архангельске; в том числе командовал Четвертым Стрелковым полком, но до перевода туда Леонова).

Когда возвращались, уже вечерело, фары сверлили потемневшую дорогу. И Леонов неожиданно сказал: «Как мы мало задумываемся над всем, что происходит. Вот, например, на четырех колесах радиатор, сиденья с подушками. Поршень носится туда-сюда в цилиндре, бензин сгорает, машина стреляет выхлопными газами, колеса крутятся, рессоры скрипят, мы покачиваемся взад-вперед. А все вместе называется: “Мы едем спать”».

Максим только в зеркало заднего вида покосился, а Горький удивленно посмотрел на Леонова и сказал: «Какой вы анафемски талантливый!»

Как-то идя с Леоновым по берегу моря, Горький, кивнув вперед и вверх, вдруг спросил:

— Чего вы туда все время заглядываете?

— Но если не заглядывать, «человек» вряд ли будет звучать гордо, — умело ответил Леонов.

Горькому, мечтавшему о новом человеке, влюбленному в нового человека, пожалуй, именно этого и хотелось от Леонова.

Наверное, после «Саранчи», где зарисовка этого нового человека, Петра Маронова, уже состоялась, Горький ждал новой большой книги от Леонова — такой, за которую он сам бы уже не взялся. Где будет во всей полноте и наготе выведен новый человеческий тип, советской выделки, с которого и начнется обновленное человечество.

Об этом сам Леонов Горькому писал еще в октябре: «Мы в очень трудное время живем. Перестройка идет такая, каких с самого Иеремии не бывало. (Иеремия тут со смыслом!) Все вокруг трещит, в ушах гул стоит, и немудрено, что в Вольском уезде, говорят, 65 % мужиков страдают сердечными болезнями. Нам уж теперь отступления нет… и вот в этом пункте — о литературе. Время опасное, и о многом нельзя, а хотят — чтоб о соцсоревновании, о встречном промфинплане и т. д. Ведь все эти вещи — только маневрирование большого корабля. Не то нужно в нашей литературе. Есть особая (тут я очень неточно, ибо еще не продумал) литературная философия людей, явлений, событий. В некоем величественном ряду стоят — Дант, Атилла, Робеспьер, Наполеон (я о типах!), теперь сюда встал исторически — новый человек, пролетарий ли? не знаю — новый, это главное. <…> Вот и требуется отыскать формулу его, найти ту филозофическую подоплеку, благодаря которой он встал так твердо и, разумеется, победит. Все смыслы мира нынешнего, скрещиваясь в каком-то фокусе, обсуловливают его победу. Вот о чем надо писать — о том, чего еще нет».

Прежние типажи — и горьковские, и леоновские — для такой роли не годились.

Они, кстати, говорили и о типажах; один из самых важных разговоров произошел как-то в пивной.

В том или ином варианте, с незначительными разночтениями, Леонов многим своим знакомым пересказывал эту беседу.

— Мы разговорились с Горьким о судьбах героев своих произведений. Горький сказал мне: «Представьте такую ситуацию: много лет спустя после опубликования одного из произведений прогуливается писатель по городу. И вдруг видит, навстречу идет главный герой книги. Обрадовались, обнялись. По старой русской привычке пошли в пивную — например, в ту, где мы сейчас сидим. Сели, заказали пива, стали предаваться воспоминаниям. Вначале все шло мирно и хорошо. Но под утро, как это иногда бывает, вдруг возник спор. Он, конечно, не вдруг возник, весь разговор вел к нему, только незаметно. Писатель рассердился на персонажа: “Э, батенька, да ты мне совсем не тем прикинулся!” — после чего вскочил, схватил кружку, бросился на героя и убил его наповал. Так и кончилась встреча!» — завершил Горький.

Леонов это запомнил — и таки убил Митьку Векшина, как мы знаем. Но в душу его эти слова Горького запали оттого, что убить его сразу хотел, да рука не поднималась.

Однако Горький, рассказывая свою замечательную историю, никак не знал, что одним Митькой дело тут не завершится. Митька-то ладно, Митьку-то он, может, и не пожалел бы. А вот «Нового Человека»!..

Другой, в тот заезд, разговор с Горьким Леонов — редчайший случай — описал сам в одной из своих поздних статей. Они тогда прогуливались из Сорренто в направлении к Амальфи, Горький был в тот день «в канонической широкополой шляпе, борсалине <…> с асимметричными, едва ли не под прямым углом шадровскими усами, в неизменной — с просторным воротом и цвета блеклой полуденной синевы — рубашке под ловко схваченным в талии светло-серым пиджаком».

«Начало беседы, — пишет Леонов, — не сохранилось в моей памяти, но по ходу ее Горький напомнил, что именно в Сорренто родился Торквато Тассо… И тогда почему-то потребовалось взглянуть поближе, с обрыва, на Тирренское море, на которое любовался в юности знаменитый итальянский поэт. Там имеется один скалистый выступ с площадкой, как нельзя лучше подходящей для обозрения пейзажных тамошних очарований. Тотчас за каменной балюстрадой, где-то далеко внизу, леностно рябилась, струилась никуда полуденная зеленовато-призрачная бездна. И едва вышли из машины <…> Горький заговорил о разновидностях гуманистического оружия, только изготовляемого не из металла, а из невещественного, через предварительную огневую закалку прошедшего человеческого слова. Почему-то, вспоминается мне, никогда в моем присутствии и позже не говорил он жестче, непримиримей, с такой живописной наглядностью».

Этого самого слова, из которого «можно выковать былинный меч-кладенец на любое чудище поганое», ждал Горький от Леонова, и слово свое передавал по наследству.

Леонов однажды скажет Горькому о начале повести «Детство» (любимой его вещи у Горького), что она является образцом работы для всякого писателя. Алексей Максимович перебьет своего молодого друга и скажет грустно:

— Вам, Леонид Максимович… нечему у меня учиться…

В один из последних вечеров, на прогулке в лимонной роще, Горький, окончательно определившийся со своим отношением к Леонову, скажет ему:

— Вы — великий писатель… а я только интересный литератор.

Леонов был ошеломлен, не нашелся, что ответить. А надо было бы, наверное. Надо было поспорить.

Первая размолвка

Первая, всерьез, размолвка случилась тогда же. Горький сказал как-то своему гостю:

— Я вот тут пьесу соорудил. Не угодно ли вечером послушать? — И, обращаясь к жене сына Максима, с кивком на Леонова: — Тимоша, поставьте вечером шерри бренди. Он любит, а я почитаю.

Пьеса та называлась «Сомов и другие».

Горький решил обратиться к теме, всерьез его взволновавшей: действия вредителей в Советском Союзе.

Первая «крупная вредительская организация буржуазных специалистов» в Шахтинском районе Донбасса была раскрыта в 1928 году.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×