бывает.
— Да озарит солнце твой путь! — наконец выдавил я. Голос у меня переломался еще несколько лет назад, но в тот момент я говорил писклявым мальчишеским фальцетом.
— И твой также, — ответила женщина. До сих пор стыдно, но надо честно признаться, что у меня снова отвалилась челюсть: я не ожидал, что она заговорит на моем языке. Если бы она залаяла, захлопала в ладоши или закричала коршуном, я и то удивился бы меньше. А она продолжала: — Мальчик, не найдется ли в здешних краях чего-нибудь вроде трактира или гостиницы?
Ее голос был низким и хрипловатым, но при этом вздымался и опадал, точно волны, набегающие на берег.
— Трактира? — пробормотал я. — А… э-э… А, в смысле, трактира?
Лал потом говорила, она поначалу решила, что их капризная удача подсунула им дурачка с кочерыжкой вместо головы.
— Ага, — сказал я, — у нас есть… в смысле, трактир тут есть неподалеку. В смысле, я там работаю. Я конюх, Россет. Это меня так зовут.
Язык у меня во рту сделался толстым и неповоротливым, точно попона, и я дважды прикусил его, пока все это выговаривал.
— А комната там найдется? Для нас?
Женщина по очереди указала на своих спутниц и на себя, стараясь говорить медленно и внятно, как и положено говорить с дурачком.
— Да, — сказал я. — О да, конечно. Комнат у нас полно — дела идут не блестяще, — Карш меня убил бы, если бы услышал такое, — и свободных стойл полно, и теплой сечки…
Тут я увидел, как сумка смуглой женщины зашевелилась, задергалась и приоткрылась, в точности как мой рот, — и я еще несколько раз повторил «теплой сечки…»
Сперва наружу высунулся черный нос, принюхивающийся к ветру, а потом и вся ухмыляющаяся мордочка с буровато-рыжей маской и ушами, острыми, как наконечник стрелы. Горло и грудка — светло- золотистые, а плечи — дальше он вылезать пока не стал — чуть темнее морды. Играющие под кожей мышцы заставляли мех переливаться, как бархат. Мне не раз случалось видеть лис — по большей части в ловушках, мертвыми, — но я еще ни разу не видел, чтобы лиса ездила в седельной сумке, точно бойцовый петух или охотничий шукри. И уж точно никогда не встречал я лисы, которая смотрела бы на меня так, словно знает мое имя — мое истинное имя, которого я и сам не знаю.
— Карш… — сказал я. — Хозяин. Карш не разрешит…
— Мы поедем и посмотрим, насколько плохи у вас дела, — сказала черная женщина. Она махнула мне рукой, чтобы я сел на лошадь позади кого-нибудь из ее спутниц, и улыбнулась, видя, что я по-прежнему стою как вкопанный. Мне впервые сделалось страшно — и жарко от стыда за свой глупый страх. Но я не собирался ехать на одной лошади с лисой, а подойти к той белой, пылающей женщине я бы просто не решился. Лал улыбнулась еще шире, отчего уголки ее глаз приподнялись кверху.
— Ну, тогда поезжай со мной, — сказала она. И я вскарабкался на лошадь позади нее, цепляясь так отчаянно, точно отродясь не ездил верхом. От ее кожаной одежды пахло морем и конским потом, но за этими запахами чувствовался собственный аромат Лал.
— Три мили до перекрестка, и еще миля на запад, — сказал я и до конца этого дня забыл о Маринеше.
ТРАКТИРЩИК
Меня зовут Карш. Я человек не злой.
Особенно добрым меня тоже не назовешь, но зато я довольно честен в том, что касается до моего ремесла. Не назовешь меня и храбрым — был бы я храбрым, сделался бы солдатом каким-нибудь или моряком. А если бы я мог писать песни вроде той чепухи про трех дам, в которую кто-то догадался вставить и меня, — ну, тогда бы я сделался песенником, бардом, потому как ни к чему другому пригоден бы не был. Но я пригоден именно для того, чем я живу. Вот такой я и есть. Карш-трактирщик. Толстый Карш.
Теперь, после того как тут побывали эти женщины, про меня рассказывают всякие небылицы. Все из- за этой песни. Теперь я сделался таинственным человеком ниоткуда. Про меня говорят, будто я и в самом деле был солдатом, много бродил по свету, навидался всяких ужасов и сам творил всякие ужасы, а потом изменил имя и всю свою жизнь, чтобы спрятаться от прошлого. Чушь собачья. Я — Карш-трактирщик, и отец мой был трактирщиком, и отец моего отца тоже, и единственный край, где я бывал, кроме здешних мест, — это пахотные земли вокруг Шаран-Зека, где я и родился. Но теперь я живу тут, уже больше сорока лет, и тридцать из них владею «Серпом и тесаком». И ведь все они это прекрасно знают! Чушь собачья.
Парень притащил сюда этих женщин, разумеется, из чистой вредности. Или просто понадеялся, что я из-за них не обращу внимания на то, что он удрал к Маринеше, у которой мозгов как у мотылька. Он ведь умеет чуять неладное — хоть это-то он от меня перенял, — и наверняка сразу понял, что эти три женщины — не те, кем кажутся. И знает ведь, что я не желаю связываться с таким народом, пусть даже они заплатят вдвое! Мало мне возни с крестьянами, которые напиваются у нас по дороге на ярмарку в Лимсатти? Ну что ему стоило отправить их в монастырь в семи милях к востоку отсюда? Тамошние монахини зовутся «Сумеречными сестрицами». Так нет же, надо было притащить их сюда, в мой трактир, с лисой и со всем прочим. Лиса, опять же. Тоже в песню попала, подлая тварь!
Когда они въехали во двор, я как раз мыл стаканы и тарелки — больше это дело доверить было некому. Вышел во двор, разглядел их как следует и сразу сказал:
— Извините, у нас все забито — и конюшни, и комнаты.
Как я уже сказал, я человек не храбрый и не слишком жадный. Я просто всю свою жизнь держал дом для путников.
Черная улыбнулась мне и говорит:
— А нам сказали, что места есть!
Мне уже приходилось слышать такой выговор, много лет тому назад. Два океана лежат между страной, где люди говорят так, и моим порогом. Парень соскользнул с седла, стараясь спрятаться от меня за лошадью — еще бы! А черная женщина добавила:
— Нам нужна всего одна комната. Деньги у нас есть.
В этом-то я не сомневался, хотя все три женщины выглядели порядком помятыми и запыленными с дороги. Хороший трактирщик видит такое с первого взгляда — так же, как он видит неприятности, когда те являются к нему в трактир и просят разрешения ночевать под его кровом и есть его баранину. К тому же парень выставил меня лжецом, а я человек упрямый. Поэтому я сказал:
— Да, свободные комнаты у нас есть, но они вам не подойдут — у них стены отсырели во время зимних дождей. Попробуйте попроситься в монастырь — а не то поезжайте в город, там целый десяток трактиров, выбирай любой.
Неважно, что вы обо мне подумаете, слыша такое, — я правильно делал, что врал, и теперь я снова поступил бы так же.
Только теперь я был бы настойчивее. Черная женщина по-прежнему улыбалась, но при этом как бы нечаянно поигрывала тростью, привязанной поперек седла. Трость была розового дерева, очень красивая — у нас, в наших краях, таких не делают. Резная рукоять повернулась на четверть оборота, и мне весело подмигнула четверть дюйма холодной стали. Женщина, не отводя глаз, сказала только:
— Нам сойдет любая комната.
Ну скажите, разве не прав я был? Но клинок, спрятанный в трости, решил дело. Конечно, я уступил не сразу — надо же было сохранить лицо! Впрочем, вам этого не понять.
— Наша конюшня и для шекната не годится, — сказал я. — Кровля течет, солома сырая. Мне неудобно будет держать таких славных лошадок, как ваши, в этакой развалине.
Что она ответила, я не помню — впрочем, это и неважно, — во-первых, потому что я пристально глядел на парня, как бы говоря: «Только попробуй возразить!», а во-вторых, потому что в это время из сумки смуглой женщины выбралась лиса, спрыгнула наземь и помчалась куда глаза глядят, ухватив по