шлема стучал песок. Я отвернулся.
Зажги свет в доме своем
Если вы одни в пустыне и на много километров вокруг нет даже тени, а кто-то вдруг окликает вас сзади, то…
То в этом нет ничего из ряда вон выходящего.
Лавров оглянулся. Никого и ничего вокруг, само собой разумеется, не было. В бурых складках земли там и сям проступали изломы каменных гряд, издали похожие на кости и гребни полупогребенных чудовищ. Над всем застыло жгучее солнце, чей свет остекленел в неподвижности, и только посвистывающий ветер казался живым, более живым, чем точкой замерший средь блеклого неба орел, а может быть, ястреб. Ни души, словно и нет человечества. Но такое одиночество стоит многолюдья, ибо когда вот так долго стоишь на вершине и всматриваешься, то начинает казаться, что и на тебя кто-то смотрит, кто-то, перед кем ты как на ладони. Ничего пугающего, однако испытываешь невольный и благоговейный трепет, как будто ты одновременно мал и велик, беспредельно свободен и предопределен в своих действиях. В таком состоянии можно услышать в себе окликающий голос, целую фразу, только уже мало кто в наши дни примет это за откровение свыше. Не та психология! И Лавров, спокойно оглянувшись, тут же забыл о шалостях своего воображения.
Он любил пустыню, любил свою в ней работу и такое вот одиночество. Разумеется, пройти десять- двадцать километров под палящим солнцем, пройти, работая, с тяжелеющим рюкзаком, занятие не из самых приятных и легких. Зато все остальное! Кто может знать, как это бывает, если не испытал сам? Рано поутру в маршрут увозит машина, подпрыгивая, мчит без всякой дороги к дальним лазоревым кряжам, в кузове снуют мягкие спозаранку лучи солнца, в щели тента упруго, молодо, лихо засвистывает ветер, впереди день, которому ты полный хозяин, места, где не скоро пройдет кто другой, и это тоже-твое. Вот уже тормозит машина, пока это не твой черед. Другой с видом бывалого десантника переваливает через борт, подтягивает амуницию, с улыбкой машет рукой; машина трогается, он умаляется в точку, его поглощает пустыня. Так поочередно все исчезают вдали, рассеиваются, как зерна из колоса, наконец и ты перемахиваешь через борт, теперь даль затягивает машину, а ты смотришь ей вслед. Все, за горизонтом истаяло облачко пыли, с этой минуты все зависит лишь от тебя, весь день будет солнце и ветер, зной и пыль под ногами, пологие горы вокруг, дряхлый камень земных слоев, в которых запечатлены сотни миллионов лет земной истории; все необъятное, что было задолго до человека. И ты бредешь по стертым иероглифам земли, по дну иссохших морей, по лаве потухших вулканов, по толщам, которые хранят в себе отпечатки лап динозавров. Полно, да было ли это? Было, так же несомненно, как рифленый отпечаток твоих ботинок в пыли, как хруст жестких колючек под ними. И так же тогда палило солнце, так же дул ветер, и так же, как вот сейчас, ничей взгляд не смог бы сыскать человека. В какой же ты эре, какое миллионолетие вокруг? В руке увесистый геологический молоток, взгляд скользит по слоям пород, как по строчкам шифра, и едкий пот высыхает под ветром, и карандаш послушно корябает по бумаге полевого блокнота: 'Образец N_17. Песчаник среднезернистый, грубоокатанный, ожелезненный, с прожилками кальцита…' И пальцы привычно заворачивают образец в шуршащую крафтбумагу, все буднично и безмятежно в этой каждодневной работе.
А вокруг ширь времени и даль пространства. Нигде больше нет такого простора!
Так Лавров чувствовал свою работу, так ею жил. Может быть, поэтому все случившееся далее произошло именно с ним? Кто знает! Пока что геолог не замечал ничего необычного. Присев на плоский камень, он наслаждался отдыхом, когда часы еще не торопят в путь, когда все, отраженное на карте и аэрофотоснимке, распростерто перед глазами и можно заранее, на километры вперед, уточнить маршрут. Слушай посвист ветра, сиди и смотри на аспидные, пробрызганные молочным кварцем выходы метаморфических пород, на обгорелые головешки лавовых всхолмлений, на затянутую синевой даль, соображай, что и как тут было в иные эпохи, или просто радуйся, что тебе дано видеть этот простор, где ни пятнышка зелени, ни цветка, будто и не Земля вовсе, а неведомая планета.
Однако пора было двигаться.
В стиснутой грядами узкой ложбине ветер обессиленно стих, солнечный свет тотчас обрел давящую, тяжесть, тело задохнулось в испарине, и все, что Лавров нес на себе, стало угловатым, обременительным, неудобным, лямки рюкзака перетянули плечи, планшетка Норовила съехать, а о коробке радиометра и говорить Нечего: каждым своим углом она так и норовила садануть в бок. Лавров приостановился, чтобы поправить сбрую, и с надеждой взглянул на небо. Хоть бы облачко! Струйки пота щекотали лицо, духота была как в жаровне. Никакого облачка в освинцованном небе, разумеется, не нашлось, лишь крохотный силуэт то ли орла, то ли ястреба темнел рядом с белопламенным сгустком солнца. 'Чтоб тебя! — с завистью подумал Лавров. Хоть бы солнце прикрыл, прохлаждаешься там без дела…'
На мгновение он живо представил тентом распахнутые в небесах орлиные крылья, усмехнулся нелепой фантазии и двинулся дальше.
Взмокшая одежда липла к телу, радиометр все так же норовил садануть в бок, вдобавок спуск уже сменился крутым подъемом. Зато на склон откуда-то снизошла тень. Лавров на ходу поднял голову и едва не упал от неожиданности. Не тучка заволокла небо — откуда бы ей взяться так быстро? — в нем не было солнца!
Зияющая дыра вместо светлого диска.
Затмение?!
Ничего похожего. Граница тени застыла на склоне метрах в десяти от него, хотя ветер, конечно же, был и дул по-прежнему. Судорожно глотнув внезапно отяжелевший воздух, Лавров ринулся к свету, который был так близок и ярок вокруг. И тут же понял, что конус тени перемещается вместе с ним, словно что-то не хочет выпустить его из-под колпака, что-то затмившее собой солнце. 'Нет! — все завопило в нем ужасом. — Нет!!!'
На мгновение сердце зашлось в оглушительном толчке, перед глазами вскружились огненные круги и точки. А когда он оборвал сумасшедший бег и зрение наконец обрело четкость, то тени не оказалось нигде, в небе снова палило солнце и в пустоте зенита все так же лениво кружил орел.
'Ах, орлуша, орлуша, какая же ты стерва!' — дико подумал Лавров и зачем-то ухватился за радиометр.
Да, но что же все-таки произошло?!
Спеша вверх по склону и лихорадочно озираясь, Лавров думал о случившемся со смешанным чувством стыда, оторопи и ликующего изумления, что именно ему довелось пережить такое. Чудо, иначе это не назовешь, и теперь, когда все благополучно закончилось, бесценнейший подарок судьбы, ибо многим ли оно выпадает на долю?
Но точно ли все закончилось?
Тяжело дыша, он вскарабкался на гребень. Привычно заголубела всхолмленная даль, вершины на горизонте казались подрезанными у основания лазоревой пеленой и высились как туманные фантастические грибы. Ближе пестрел фиолетовый, камень лав, бурую поросль склонов прорезали рябые осыпи, над всем расстилалось безоглядное небо.
Поспешным движением Лавров включил радиометр и потому, что это все равно надо было сделать в очередной точке, и потому, что в затруднительных случаях современного человека тянет довериться прибору, который все покажет точно, без обмана и в цифрах, даже когда сами эти цифры ровным счетом ничего прояснить не могут. Радиометр сухо защелкал. Пустое! Радиация чуть выше фона, как и должно быть на поверхности темноцветных лав; если неведомое и оставило в окружающем след, то никак не радиоактивный. Успокаиваясь и досадуя неизвестно на что, Лавров спустился к тому месту, где его накрыла тень, снова поднялся на вершину и подрагивающей рукой педантично записал показания прибора. Вот и все! Поставлена точка, возбуждение наконец схлынуло и улеглось; рутина, как бы ее ни проклинали, — лучшее лекарство против всех несообразностей, святая вода для изгнания любых фантазий, тихое дно свирепо бушующей гавани, верный приют всех испуганных душ.
Машинальный взгляд на часы, этот главный механизм порядка, кстати напомнил Лаврову, что до