К тому же взгляд перемещался как-то рывками, не удавалось ни сосредоточиться на предмете, ни увидеть все сразу. Цепляясь за торчащую над головой спинку сиденья, я кое-как приподнялся. В висках резануло болью, однако зрение прояснилось. Внутри машины, если не считать сломанной рукоятки, все было цело. Наконец отыскался и запор донного люка. Порядок, люк не заклинило. Я отпер, с трудом подтянулся и, уже вылезая, сообразил, что поступаю опрометчиво. Кто знает, что там, снаружи?

Ничего особенного снаружи не было. Дрянь была, горячая муть, сор и пепел. Ветер резал глаза, кожу больно кололи песчинки. Все терпимо.

Все терпимо, когда проходит вялое онемение тела, когда возвращается боль, а с нею жизнь. Никаких огневиков — и жив, жив!

Отворачиваясь от жалящих порывов ветра, я спустился на опаленную землю и сделал несколько куцых, неуверенных шагов, чья затрудненность после всего пережитого меня не удивила. Я учащенно дышал воздухом гари и смерти, хватал его пересохшим ртом, я жил.

Откуда-то из ветра и мглы вынырнули две фигуры, в которых я едва признал друзей, — такими черными были их лица. Оба кинулись ко мне молча, вскрик радости был в самом их молчании, нет, не радости, скорей облегчения. И даже не облегчения, я не сразу понял, что означало это молчание.

Они зачем-то обхватили меня за плечи, повели так, словно помогали калеке.

— Что это вы, бросьте… — начал было я, но, перехватив их взгляд, тут же уставился на свою странно подвернутую, волочащуюся ногу.

Как я мог вылезти, даже идти, ничего не заметив! Зато теперь, когда мне открылась истина, ногу пронизала такая боль, что я обвис на руках друзей. «Ну вот, — тупо шевельнулось мыслях. — Тогда была правая, сейчас левая… Хотя нет. То перелом был не у меня и очень давно… Как давно? Утром было…»

— Подождите, — сказал я, когда меня уже подтащили машине. — Где Феликс?

— Нет Феликса, — беззвучно ответил Нгомо. — Феликс погиб.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Память лечит, и память калечит. Хотя горький смысл этой истины открывается лишь с годами, мне уже было что вспомнить даже из раннего детства. Всего однажды я перепугался до ужаса, это было на кладбище, куда я случайно забрел.

Не помню, что меня, малолетнего, туда привело. Был ослепительно солнечный, безветренный день, на белом песке дорожек лежала недвижная тень листвы, я брел без цели, ставя одну ногу в тень, другую — на солнце, чтобы босыми ногами чувствовать сразу жар и прохладу. Такая ходьба развлекала, не мешая любопытством поглядывать по сторонам и примечать старинные из мрамора, чугуна и гранита памятники. Я знал об их назначении, знал отвлеченно, с детским снисхождением к тому, что было давно и меня не касалось. Взгляд то задерживался на необычной скульптуре, то равнодушно скользил мимо массивных постаментов, обелисков, крестов, никак не отзываясь на имена, даты и надписи, которые были выбиты на века, но уже мало что могли сказать моему поколению из-за архаики языка, каким все было написано. С куда большим вниманием я высматривал, нет ли где малинника. Вот именно! Очевидно, за этим я и забрел сюда, кто-то из приятелей уже лакомился тут, а я чем хуже? Всем известно, что нет ничего лучше ягод с куста, с ними не сравнится никакая роскошь синтетики, которая, может быть, и слаще, да не тобой добыта.

Малину я углядел, тут же свернул с аллеи в кусты и больше уже ни на что не обращал внимания. Ягода была ранняя, редкая, и, двигаясь в зарослях от добычи к добыче, я не заметил, что облик памятников изменился. Поэтому я даже отпрянул, когда из-за куста на меня вдруг глянул старик. Неподвижный, как все вокруг, он в упор смотрел на меня с постамента, не мигая, не шевелясь, пронизывал взглядом влажных выцветших глаз, и, что самое жуткое, хотя Солнце светило ему в лицо, в широких и темных зрачках не было дневного блеска!

Сердце ухнуло. Не в силах бежать, я смотрел на старика, он — на меня своим неподвижным, влажным, таким нечеловеческим взглядом. Конечно, я знал, что такое топография и что такое топографическая скульптура. Но прошла не одна секунда, прежде чем я понял: этого старика нет ни среди живых, ни среди мертвых, это лишь образ когда-то бывшего человека, бесплотная реальность, тень, фантом.

Я попятился, не сводя с него взгляда, точно он мог броситься за мной и настичь. Наконец его скрыли кусты.

Но тогда стали видны другие фантомы. Я был окружен ими. Большие и маленькие, так похожие на людей, они многолико смотрели из-за кустов, такие же безмолвные и неподвижные, как застывшее в небе Солнце. Меня обступала мертвенность. Она была в сухом блеске песка, в недвижности теней, в раз и навсегда замершем взгляде, каким смотрели на людей нелюди, в самом воздухе, которым я дышал.

Я не закричал, не мог.

Избавлением донесся звонкий детский смех. Смеялись неподалеку, совсем рядом. Я ринулся к этому смеху, помчался, не разбирая дороги, тем более не догадываясь, что меня ждет.

Смех оборвался, когда я приблизился и замер на краю поляны.

Тут засветка. Память отказывается воспроизвести то мгновение, его я могу реконструировать лишь по схожим, более поздним впечатлениям. Так я снова вижу солнечный прогал поляны. Посередине замерла девочка в белом платьице, ее беззвучно смеющееся лицо обращено ко мне вполоборота, белозубый рот приоткрыт. Поодаль — скамья, там женщина с окаменелым лицом. Вдруг смех! Девочка срывается с плиты, на которой стояла, раскинув руки, бежит к женщине…

Бежит, не оставляя на песке следов.

Это мать позвала своего ребенка…

Память недаром отбрасывает эту сцену. Наука сделала возможным некогда, казалось бы, невероятное. Чего проще установить на могиле аппарат воспроизведения давно снятого мгновения жизни, заставить изображение ребенка бежать и смеяться, как он бежал и смеялся в тот счастливый день! Технически все несложно. Но как непостижимо, как странно, надрывно такое желание матери… Пусть всего одной из миллиона. А может быть, не так уж странно? Ужасно, самоубийственно, но не странно? Перед этой загадкой отступили психологи. Не помог и порыв общественного осуждения: кое-кто все равно продолжал ставить и такие памятники. Что ж… Право матери свято. Даже такое…

К чему это вспомнилось?

Мы распоряжаемся памятью, но и она распоряжается нами. Особенно ночью, когда сна нет, когда ты один, когда в мире нехорошо, когда смерть настигает твоих близких, а ты никому ничем не можешь помочь и, более того, обречен на бездействие.

Зря я отсыпался целые сутки, теперь сон не идет, а память похожа на минное поле. Невозможно не думать о Феликсе, но это невольно тянет за собой память о Снежке, о многих и многих, вплоть до той неизвестной мне девочки, чей призрак бежал тогда по кладбищу. От окна дует, за ним холодный и плотный мрак. И тишина.

В руке палка, шаг, шаг, еще шаг… Нога успела срастись и уже повинуется, ее надо разминать. Это болезненно, и это хорошо, потому что перебивает непрошеные мысли. Мы с детства росли в убеждении, что товарищество одна из высших ценностей жизни. Детский, затем юношеский опыт подтверждал это на каждом шагу, только он умалчивал о другом: чем шире круг дружбы, тем вероятней потери, а каждая из них — горе.

Юности это невдомек, сколько бы о том ни писали, ни говорили старшие. Слова и книги подобны каплям и струям дождя, без них ничто не взойдет, но и они бесполезны, если в почву не заброшены семена, а их сеятель — это жизнь. Пока я сам не потерял Снежку…

Нет, об этом сейчас нельзя! Нельзя расслабляться, плакать нельзя, утром ты должен быть свеж и бодр, потому что утром снова борьба, нужны все до последнего силы, переживания их только убавят.

Убавят ли? Не знаю, не знаю! Память о Снежке, память о Феликсе мучительны, как раскаленное железо, это я знаю и стараюсь думать о другом. О том, успеют ли к утру починить мою «черепаху», залечится ли нога, кого теперь надо избрать вместо Феликса…

Вы читаете Пустыня жизни
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату