помериться с ним силами, — ветер, когда земля, деревья и трава на его стороне, — влажный соленый ветер с моря, который тоже нужно одолевать, но который как-то близок и понятен. Надвигающийся же ветер попытается уничтожить его, выражая свою враждебность каждым звуком и каждым порывом, будет злобствовать, свистеть без передышки, беспощадно. По мере того как день склонялся к вечеру, Форбэш ощущал, что его все более охватывает малодушие, а сердце все больше черствеет и ожесточается.
Он все ждал от ветра какого-то знака, сообщения о воинственных намерениях, но подобного великодушного поступка так и не последовало. В конце дня он вскарабкался на холм Флагшток — самую высокую точку Мыса. Никогда не ощущал он себя в такой степени связанным. Голые лавовые скалы четко обозначали границу, которую нельзя преступить: по одну сторону, на нижней части склонов Эребуса, за озерами, лежал снег, по другую сторону тянулся припай шириной в две мили со своими ледяными утесами; от бухты Черный ход, огибая Мыс, он уходил на север, к бухте Подкова.
«Так вот где оно, поле сражения, — подумал он. — Тут у нас две квадратных мили земли, вернее, камней. Ветер подует как раз вдоль пролива, почти с юга, и как только минует утес Минна и острова, ничто уже не сможет сдержать его напора. Пингвины должны уцелеть, ведь они гнездятся с подветренной стороны склона. А поморники достаточно хитры, чтобы высовываться из-за гребней скал. Так что стоит ли из-за них тревожиться? Не знаю. Но, черт возьми, все мы живые существа. Я тоже существо. В эту минуту я ничем от них не отличаюсь. Правда, у меня есть мозг, стереоскопическое зрение, длинные ноги и ловкие руки, но они гораздо умнее меня, потому что у них есть опыт, приобретавшийся миллионы лет! Как же я мал! Меньше пингвинов, неповоротливее поморников. Я незнаком с природой, у меня нет природных защитных рефлексов, которые сохранили бы меня во всем этом хаосе. Все, что у меня есть, — это старый барак, притянутый к земле обрывками проволоки. У него даже нет фундамента, потому что тут вечная мерзлота. Вот он и сидит себе в ложбине, выжидает и надеется. Что ж, пусть выжидает вместе со мной. И с тобой, проклятый старый курилка. Не задирай нос, не зазнавайся. У нас есть горячая кровь, руки и ноги, зрение и обоняние, мы одолеем тебя. И когда огонь в твоем чреве уже потухнет, наше племя все еще будет гореть».
Внезапно его больно хлестнул по лицу порыв студеного северного ветра. Он ударил его точно и с таким расчетом, чтобы ранить побольнее. Форбэш сжался в комок, ноздри его дрожали. «Я существо. Я всего лишь живое существо. Господи боже, дай мне ясность взора и крепость членов, чтобы я мог сразиться с ним».
На северных склонах Эребуса, в пятнадцати милях отсюда, намело огромный снежный карниз. Казалось, протяни руку — и прикоснешься к нему. Высоко в небе над ним аркой выгнулись похожие на конские хвосты перистые облака. Это к ветру. На фоне пролива четко вырисовывались западные цепи гор. На юге то возникали, то по воле миража исчезали острова: это холодный прозрачный воздух стекал вниз по глетчерам и жидким покрывалом опускался на припай. Верхний край этого слоя, соприкасавшийся с более теплым воздухом, служил как бы естественной призмой, в которой отражались и искажались изображения островов, глетчеров и прибрежных скал, то вздымавшиеся вверх, то раздувавшиеся вширь — совсем как в кривом зеркале.
Форбэш заметил, что к полуночи, в течение каких-нибудь двух часов, небо утратило свой золотистый блеск, эту весеннюю пластичность повисшего над горизонтом солнца, и весь пейзаж приобрел более четкие и холодные пропорции, окрасившись всего лишь в три цвета: черный, белый и синий. Поставленная Форбэшом табличка с надписью «Полярная ферма „Пингвин“» качалась и гнулась на ветру. «Она довольно прочно укреплена. Сорвать ее не должно». Дверца шеклтоновской метеобудки возле хижины начала легонько постукивать, и этот стук долетел до него через застывшее озеро. Бамбуковая радиомачта оставалась неподвижной, только дрожала.
Он снова стал смотреть на юг. Стоял он по-прежнему неподвижно, лишь раздувал ноздри, как бы принюхиваясь.
Холодный воздух, запрудивший пролив, начал просачиваться к северу между островами бухты Эребус, языком глетчера, спускавшимся с Эребуса стеной белых бастионов, и мысом Эванс — вонзившейся в море грядой с рваными, остроконечными вершинами. В ледяных складках позади мыса отражались яркие лучи солнца, обжигавшие глаза; трещины в них представлялись такими широкими, глубокими и темными, что, казалось, и сам припай усеян рядами остроконечных зубьев.
Форбэш наблюдал приближение ветра за несколько часов до его прихода. Вот исчез утес Минна. Только сейчас был и вдруг исчез... Ветер приближался. Минна, находившийся в семидесяти милях, оказался погребенным под тучей снега. Потом настал черед Черного острова, что в пятидесяти милях. Ветер все приближался. Форбэш обнаружит его приход, лишь когда тот обхватит его ноги и, все крепчая, словно океанская зыбь, коснется его щиколоток и пойдет все дальше и дальше на север, уверенно, неторопливо, зная свою силу. Сперва он будет лизать голенища маклаков, трепать мешковатые штанины и, наконец, подобно холодному огню, проникнет под туго затянутые полы анорака.
Ведь на пляже, среди песчаных дюн, поросших горячей травой, ты бы увидел маленькие песчаные смерчи, вихри песчинок, несомых ветром. Ты бы увидел их ничтожность и в то же время почувствовал их уколы и ощутил их силу, скрытую силу ветра, который взметнул ввысь эти песчинки. А теперь взгляни, в полусотне миль отсюда буран похож на вихрь песчинок, а ты все-таки не ощущаешь его мощи. Но если бы ты остался тут, на холме, и понаблюдал подольше, то осознал бы ужасную, нечеловеческую силу ветра и снега. Он не просто вонзился бы мне в лицо... он бы меня уничтожил... меня, мое Я... и я превратился бы в песчинку, частицу вихря, брошенную средь лавовых глыб, несомую через унылые голые склоны дымящейся громады.
Он уже не мог различить ни холма Обсервейшн, ни горы Дисковери, не видел Черного и Белого островов и смутных, напоминающих какого-то зверя очертаний Бурого острова. Не видел уже Замковую скалу, скалу Форда. Уже не было дальних склонов глетчера Эребус.
«Пора уходить, забивать двери и окна. Надо готовиться к бурану, нужно отсидеться. Закрепить радиомачту. Запереть ставни с южной стороны. Но как запереть наружную дверь?»
Он увидел, как мощная масса ветра проникла в бухту Черный ход, а потом в бухту Прибытия, находящуюся почти под ним, куда в свое время приплыл Шеклтон на храбром крохотном «Нимвроде» (имя великого охотника как нельзя лучше подходило этому суденышку) и с помощью стрелы и талей выгрузил на берег все свое снаряжение и пожитки. Форбэш увидел, как ветер проник в бухту — в виде ручейков и струек снега, поднявшихся всего на несколько дюймов надо льдом. На синеве трепетали белые знамена — то неслись передовые когорты бурана.
Форбэш по-прежнему не сходил с места, хотя буран карабкался все выше, подбираясь к нему по склону. Вот уже снежная пыль взметнулась у его ног и засыпала его сверху донизу. Однако солнце все еще ярко светило. Внезапно на него налетел ветер, начал бичом хлестать его по лицу, ударил прозрачным ледяным жезлом, да так, что у него перекосило челюсти, разодрало губы и веки, пронзило все клетки его мозга, точно стрела, поразившая Гарольда в битве при Гастингсе, когда Вильгельм приказал своим лучникам стрелять вверх, чтобы убивать саксов отвесным смертоносным дождем. Ощущая всю силу каждой острой льдинки, Форбэш, отвернувшись, наклонил голову и прикоснулся к ледяной маске, прилипшей к теплой коже лица. Ослепший и оглохший, лишенный осязания и обоняния, он бросился бежать.
Это было еще только началом. Буран только оскалил свои зубы. Форбэш, спотыкаясь, мчался вниз по склону, через озеро. Он то падал, то полз к своему жилью, вконец потеряв голову и повинуясь одному лишь чутью. Он еще успел разглядеть на юге курящуюся вершину горы и солнце над полосой бурана, потом снежный вихрь поглотил Форбэша.
...Когда, наконец, он очутился за наружной дверью и, задыхаясь, прислонился к стене, ощущая, как с лица его кусками отваливается ледяная корка и вода капает на анорак, а потом принялся собирать снег — запас воды, — закреплять антенну и запирать на окнах ставни, ему казалось, что все это происходит в каком-то мучительном, кошмарном сне. Он взглянул на часы. Глаза болели, и в сумерках он едва разглядел циферблат.
Прошел целый час с той минуты, как он побежал с холма и то ползком, то на четвереньках стал пробираться к хижине, как, шатаясь, добрался до наветренной стены и затворил ставни, с трудом поставив на место защелки, словно на него навалилась вся тяжесть бурана, который только что задул. Ему понадобился целый час на то, чтобы, борясь с ветром, согнувшись в три погибели, ползти вперед и под конец одолеть ветер, еще не успевший показать всей своей силы. После этого он вытащил из хижины ящик,