«Теперь?! – воскликнул я. – Что теперь?»
«Померла.»
Но тем дело не кончилось. Позднее я узнал, что девушка неделю была в горячке, без памяти, а той ночью пришла в себя и сразу же попросила – это были ее последние слова – передвинуть ее кровать к другой стене. Люди, что были вокруг нее, подумали, что она все еще бредит, но просьбу выполнили. А потом… чистая душа, уже отлетающая в лучший мир, попыталась восстановить прервавшуюся связь, соединить золотой нитью искреннего чувства свою невинность со слепой жестокостью человека, который возвел эгоизм в жизненный принцип.
Чем я мог искупить свою вину? Какую мессу заказать, чтобы успокоилась бесприютная душа, одна из тех, что летают на крыльях бурь в такие вот ночи и стучат нам в окна, будя воспоминания и прорицая судьбу?
Это уже третье явление. В первый раз я не поверил своим предчувствиям и объяснил стук вполне естественными причинами, во второй – ответил, хоть и не сразу, но тем все и кончилось. Сегодняшний случай образует «фатальную триаду», о которой говорится у Парапелия Некроманта. Больше мне добавить нечего.
Когда Дампье умолк, я не знал, что ему сказать. Да и спрашивать его о чем-то язык не поворачивался. Я поднялся и пожелал ему доброй ночи, постаравшись, как мог, выразить самое искреннее сочувствие. Он ничего не сказал в ответ, только пожал мне руку, и я ощутил, что он все понимает и благодарен мне. Той же ночью, оставшись наедине со своим горем и раскаяньем, он отошел в Неизвестность.

Часы Джона Бартайна
История, рассказанная врачом

– Точное время? Господи, да на что оно вам, друг мой?! Можно подумать, что для жизни недостаточно приблизительного. Сейчас, к примеру, поздний вечер, скоро и спать пора. А если ваши часы встали, возьмите мои и сами убедитесь.
С этими словами Джон Бартайн снял с цепочки свои часы – очень тяжелые и явно старинные – и подал мне, а сам повернулся, пересек комнату и начал изучать корешки книг в шкафу. Он явно волновался, и это удивило меня – повода, казалось бы, не было ни малейшего. Я поставил и завел свои часы, потом подошел к нему и поблагодарил.
Он взял у меня часы и повесил на цепочку. При этом я отметил, что руки у него заметно дрожат. Проявив свойственную мне тактичность, я отвернулся, подошел к буфету и налил себе немного бренди с содовой; потом вернулся к своему месту у огня, попросил у Бартайна прощения за то, что отвлекся, и предложил ему самому налить себе по вкусу, как водилось между нами. Он так и сделал, а потом присоединился ко мне у камина, столь же спокойный, как и обычно.
Все это случилось у меня дома, где мы с Джоном Бартайном коротали вечер. Мы вместе пообедали в клубе, потом на извозчике приехали ко мне – короче говоря, все шло как обычно, самым прозаическим образом. Я никак не мог понять, что могло так впечатлить моего друга, обычно весьма сдержанного. И чем больше я об этом размышлял, слушая вполуха его искусные рассуждения, тем сильнее искушал меня бес любопытства. Вскоре я без особого труда убедил себя, что диктуется оно исключительно дружеской заботой; любопытство нередко рядится в эти одежды, чтобы не нарваться на отпор. Наконец я без особых церемоний прервал его монолог на одной из прекраснейших сентенций, тем более что в тот вечер меня все равно нельзя было назвать благодарным слушателем.
– Джон Бартайн, – сказал я ему. – Простите меня, если ошибаюсь, но я не вижу ни малейшего повода яриться, когда у вас всего-то спрашивают время. Когда в моем присутствии человеку приходится пересиливать себя, чтобы взглянуть на циферблат собственных часов, это весьма меня озадачивает. Конечно, ваши эмоции только вас и касаются, но что прикажете думать об этом врачу?
На эту мою диатрибу Бартайн не ответил ни словом; он сидел, сосредоточенно глядя на огонь в камине. Испугавшись, что невзначай обидел его, я уже собрался было извиниться и попросить забыть мои слова, но тут он поднял на меня вполне спокойный взгляд и сказал:
– Мой добрый друг, игривая манера ни в малейшей степени не искупает вопиющую беспардонность вопроса; но я, по счастью, и сам уже решил рассказать вам то, что вам невтерпеж узнать. Правда, вы только что показали, что не заслуживаете моей откровенности, но решения мои тверды. Если вы будете добры уделить мне толику вашего внимания, я объясню, в чем тут дело.
Эти часы, – продолжал он, – принадлежали моим предкам на протяжении трех поколений, а теперь вот достались мне. Их первым владельцем – по его заказу их, собственно, и изготовили – был мой прадед Брамуэлл Олкотт Бартайн, богатый вирджинский плантатор и твердокаменный тори. Он ночей не спал, раздумывая, чем бы еще уязвить мистера Вашингтона и что бы хорошего сделать для доброго короля Георга. Однажды этот достойный джентльмен имел несчастье оказать метрополии немалую услугу, и те, кто на себе ощутил ее результаты, сочли его действия преступными. Сейчас нет толку вспоминать, в чем там было дело, но последствия оказались горьки: однажды ночью банда мятежников мистера Вашингтона ворвалась в дом моего блистательного предка. Ему разрешили проститься с рыдающим семейством, а потом увели в ночь. Больше его никто и никогда не видел, не было даже никаких слухов насчет его судьбы. Тщательные разыскания, предпринятые уже после войны, ничего не дали, не помогло даже обещание большого вознаграждения за любые сведения о нем или хотя бы о тех, кто его арестовал. Он просто исчез; пропал – и все.
Что-то в манере Бартайна, именно в манере, а не в словах – я и сейчас не могу сказать, что именно – заставило меня спросить:
– И как вы расцениваете… такого рода правосудие?
– Я это расцениваю… – Он вспыхнул, судорожно стиснул кулаки и треснул ими по столу, словно играл в каком-нибудь кабаке в кости и вдруг понял, что его нагло обжуливают. – Я расцениваю это как трусливое убийство, весьма, кстати, характерное для проклятого изменника Вашингтона и его банды оборванцев!
Несколько минут мы молчали. Бартайн пытался вернуться в спокойное расположение духа, мне же оставалось только ждать. Потом я спросил:
– И это… все?
– Не все… есть кое-что еще. Через несколько недель после того, как моего прадеда увели, его часы был найдены на парадном крыльце дома. Они лежали в пакете, адресованном Руперту Бартайну – его единственному сыну и моему деду. Вот эти самые часы я и ношу.
Бартайн умолк. Его взгляд, обычно на редкость живой, уперся в камин, в черных глазах плясали красные огненные точки – отражение пламени. Казалось, он напрочь позабыл обо мне. Порыв ветра в ветвях дерева, что стояло за окном, и дождь, тут же застучавший в окно, вернули его к действительности. Непогодь разгулялась всерьез: и пары секунд не прошло, а ливень уже вовсю поливал улицу. Уж не знаю, почему мне все это запомнилось; но теперь кажется, будто все, что тогда было, имело некий смысл, который мне и теперь не под силу понять. Как бы то ни было, стоило начаться буре, – и разговор наш перешел на серьезные тона, даже, пожалуй, торжественные. Бартайн заговорил снова:
– У меня к этим часам странное чувство… своего рода привязанность, что ли. Мне приятно иметь их при себе, но я редко их ношу: во-первых, они тяжеленные, вторую же причину я вам сейчас изложу поподробнее. Дело тут вот в чем: если часы эти при мне, вечером меня неудержимо тянет открыть крышку и взглянуть на циферблат, пусть даже мне ни к чему знать точное время. Когда же я уступаю этому желанию, накатывает неописуемый ужас… предчувствие неминуемой беды. Причем ощущение это тем сильнее, чем ближе к одиннадцати… по этим вот часам, независимо от того, сколько времени на самом деле. Когда же стрелки минуют одиннадцать, желание смотреть на циферблат проходит, и я едва ли не забываю о них. После одиннадцати я могу смотреть на часы сколько угодно, и эмоций у меня при этом не больше, чем у вас, когда вы смотрите на свои. Сами понимаете, я приучил себя не смотреть на эти часы по вечерам, до одиннадцати… ни за что на свете. Вот поэтому я так болезненно отнесся к вашему вопросу. Нечто подобное испытывает, наверное, курильщик опиума, которого силком толкают в его персональную преисподнюю.
Вот и весь мой рассказ. Я сообщил вам все это, друг мой, в интересах вашей так называемой науки, но если в один прекрасный вечер вы увидите меня при этих проклятых часах и вам придет в голову спросить у меня, который час, я, уж простите великодушно, просто поколочу вас.
Не скажу, что его шутка сильно меня развлекла. Мне было совершенно ясно, что он, рассказывая обо всем этом, снова расстроился. Улыбка, с которой он закончил свой рассказ, больше напоминала