минут», и вслед за тем Инзов поспешил «повернуть» разговор «на другие предметы».[8]

Однако дальнейшее течение событий поставило этот «силлогизм» под большое сомнение. «Короли», объединившиеся по инициативе Александра I в так называемый «Священный союз», соединенными усилиями затоптали революционные вспышки во всей Европе, в которой воцарилась — под началом все того же Александра I — жестокая политическая реакция: «Все пало, под ярем склонились все главы», — писал Пушкин в том же стихотворении «Недвижный страж дремал на царственном пороге». Еще раньше потерпело крушение греческое восстание. В 1822 году была разгромлена властями кишиневская ячейка тайного общества, был арестован и посажен в тюрьму — Тираспольскую крепость — В. Ф. Раевский. И вот в поэзии Пушкина резко зазвучали ноты глубокого разочарования, скептицизма. Таков набросок ответного стихотворного послания 1822 года заключенному в крепость В. Ф. Раевскому («Ты прав, мой друг»), явившийся в последних двух его строфах прямым предварением «притчи» о сеятеле («Свободы сеятель пустынный», 1823), написанной в год начала работы над «Евгением Онегиным» — первым реалистическим произведением Пушкина, пафос которого — трезво, «без романтических затей», взглянуть на окружающее и воссоздать его таким, как оно есть. Лексически «притча» о сеятеле тесно связана с циклом «вольнолюбивых» пушкинских стихов. В ней — многие стержневые слова и мотивы, которые мы встречали в послании «К Чаадаеву» (1818), в «Наполеоне»: «свобода», «звезда», «народ», мотив пробуждения. Но направленность их прямо противоположна. Посылая 1 декабря 1823 года А. И. Тургеневу по его просьбе «самые сносные строфы» из оды на смерть Наполеона (в печати при жизни Пушкина они появиться не смогли) — строфы о французской революции — и присоединяя к ним концовку (строфу о завещании Наполеоном «вечной свободы» миру), Пушкин в связи с ней иронически добавляет: «Эта строфа ныне не имеет смысла — впрочем это мой последний либеральный бред, я закаялся и написал на днях подражание басни умеренного демократа Иисуса Христа (Изыде сеятель сеяти семена своя)» (XIII, 79). Еще прямее и точнее о связи этих стихов с общественно-политической действительностью данного времени сказано в черновой редакции письма: «на днях я закаялся — и, смотря и на запад Европы, и вокруг себя, обратился к Евангелию и произнес сию притчу в подражание басни Иисусовой» (XIII, 385). Действительно, в противоположность посланию «К Чаадаеву» (1818), стихи о сеятеле проникнуты горьким чувством преждевременности (там: «взойдет она, || Звезда пленительного счастья», здесь: «Я вышел рано, до звезды») и отсюда бесплодности (там: «отчизне посвятим || Души прекрасные порывы», здесь: «потерял я только время, || Благие мысли и труды») своей поэтической пропаганды — вольнолюбивых призывов, горчайшим сознанием того, что «мирные народы» не способны выйти из своего векового подъяремного сна:

Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь. Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич.

Как ни трагичны эти слова, как ни полны они горечи и гнева, в них нет антидемократизма. В какой-то мере они даже предваряют позднейшее столь же горькое наименование Чернышевским пассивного народа «нацией рабов».[9] В то же время мучительное чувство, нашедшее свое выражение в этих строках, явилось непосредственным толчком к последующей развернутой постановке Пушкиным важнейшей из проблем как его времени, так и всей дореволюционной поры русской жизни — проблемы роли и значения народа в освободительном движении страны.

Поначалу причину неудач и крушения освободительных стремлений и попыток Пушкин склонен был видеть в пассивности, долготерпении, покорности самих «народов». В ряде пушкинских художественных замыслов и набросков этой поры звучит романтический культ героя — «одиночки, мужа судеб», противопоставляемого «легковерным» народам (начало трагедии о герое древней новгородской вольности Вадиме, 1821–1822; набросок еще одного стихотворения о Наполеоне «Зачем ты послан был и кто тебя послал», конец мая — вторая половина июня 1824). Однако действительность вносила существенные поправки в эти романтические иллюзии. Характерна в этом отношении переоценка Пушкиным героизма главы греческого восстания Александра Ипсиланти, которая будет окончательно дана в 30-е годы в очерке «Кирджали», но началась уже на юге (замысел 1821–1822 годов поэмы о гетеристах, содержание которой должно было составить бегство Ипсиланти, в результате военных неудач, из рядов возглавлявшихся им войск и, наоборот, героическая гибель рядовых повстанцев, взорвавших себя вместе с врагом в стенах монастыря Секу).

С этим же связан и творческий интерес Пушкина к исконным — разбойным — формам народного протеста, относящийся к тому же времени, что и замысел поэмы о гетеристах, замысел обширной поэмы о волжских разбойниках, от которой до нас дошел лишь небольшой отрывок «Братья разбойники» с ее совсем новыми для поэзии того времени героями — двумя братьями-крестьянами, которые ушли «в лес», «наскуча барскою сохой» (первоначальный вариант). Отсюда же и особый интерес Пушкина в период ссылки в Михайловское и работы над исторической трагедией «Борис Годунов», воссоздающей эпоху «многих мятежей», к личности вождей двух крупнейших народных восстаний XVII и XVIII веков — Степана Разина и Емельяна Пугачева. В Михайловском после короткого приезда к опальному поэту его ближайшего лицейского товарища, декабриста И. И. Пущина, который открыл ему свою принадлежность к тайному обществу, готовившему государственный переворот, в Пушкине снова воскресли было «вольнолюбивые надежды», что сказалось в его обширной исторической элегии «Андрей Шенье» (май — июнь 1825), в значительной степени снимающей пессимистические размышления «сеятеля свободы» о бесплодности своих гражданских вольных стихов: «Умолкни, ропот малодушный! ||Гордись и радуйся, поэт: ||Ты не поник главой послушной ||Перед позором наших лет» Вместе с тем в одновременно писавшемся «Борисе Годунове» поэт высказывает устами своего мятежного предка, Гаврилы Пушкина, знаменательную мысль — одно из высших достижений пушкинского историзма той поры: необходимым и решающим условием успешной борьбы против царя-тирана, царя-крепостника является «мнение народное» — участие в ней народа.

Через месяц с небольшим после окончания «Бориса Годунова» (7 ноября 1825 года) в Петербурге произошло одно из значительнейших событий русской истории — столь давно чаемое Пушкиным вооруженное выступление представителей передовых общественных кругов — дворянских революционеров — против «самовластья».

Почти мгновенный разгром восстания (столь же быстро несколько позднее подавлено оно было и на юге) глубочайшим образом потряс Пушкина, ощутившего это как огромную и общественную и свою собственную, личную беду. Это было окончательным крушением «вольнолюбивых надежд» поэта на возможность близкого восхода «звезды пленительного счастья». Из русского общества были вырваны лучшие его сыны. Непосредственная угроза нависла и над Пушкиным, который, как он сам подчеркивал в первом последекабрьском письме к Жуковскому, «был в связи с большею частию нынешних заговорщиков». И хотя связи эти носили характер общения между собою друзей-единомышленников — «политических разговоров» — и не были закреплены организационно (в тайные политические общества декабристов поэт не входил, в подготовке восстания прямого участия не принимал), все же он сознавал, что «от жандарма еще не ушел» (XIII, 257). В ожидании этого Пушкин уничтожил некоторые свои рукописи, в том числе «принужден был сжечь» ценнейшие автобиографические записки-мемуары, которые он вел почти с начала своей ссылки, с 1821 года, и которые, попади они в руки следственных властей, могли бы ухудшить положение и некоторых арестованных и его собственное (XII, 310).

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату