месяцев спустя и одноименное стихотворение Пушкина. Поэта — «сына богов, любимца муз и вдохновенья», окруженного таинственным ореолом («все тайна в нем»), всецело погруженного (с «печатью молчанья на устах») в свой внутренний мир — «неразгаданные чувства», «высокие думы» и «священные, тихие сны», — Веневитинов резко противопоставляет «земным сынам», то есть всем остальным людям — не поэтам. Все, что занимает и волнует «земных сынов», поэту абсолютно чуждо и непонятно: «Пусть вкруг него, в чаду утех, || Бушует ветреная младость; || Безумный крик, нескромный смех || И необузданная радость, || Все чуждо, дико для него». Подобный же образ поэта предстает перед нами и в стихах Тютчева конца 20-х — начала 30-х годов, таких, как «Ты зрел его в кругу большого света», «Душа моя — Элизиум теней», как «Silentium!». Причем опять-таки стихи эти не только в ряде мест перекликаются с «Поэтом» Веневитинова, но и содержат несомненные реминисценции из стихов Пушкина. Так, мне уже случалось указывать, что знаменитые призывные строки из тютчевского «Silentium!»: «Молчи, скрывайся и таи || И чувства и мечты свои… Лишь жить в себе самом умей…» — очень близки страстным речам поэта в пушкинском «Разговоре книгопродавца с поэтом»: «Блажен, кто про себя таил || Души высокие созданья || И от людей, как от могил, || Не ждал за чувство воздаянья! || Блажен, кто молча был поэт». Едва ли не поэтом пушкинского «Разговора» навеян и образ безмолвствующего поэта в ранее написанном стихотворении Веневитинова. Как видим, скорее можно говорить о влиянии Пушкина на поэтов-любомудров, чем о влиянии на него последних. Вместе с тем пушкинский «Разговор книгопродавца с поэтом» — не только «пламенные» (эпитет, настойчиво употребляемый здесь Пушкиным и повторенный в «Поэте» Веневитинова) излияния, восторженное кредо поэта-романтика, но и выход его из замкнутой субъективной сферы в мир объективной действительности — становление на путь реалистического искусства. В 1827 году Пушкин уже твердо шел по этому пути. И потому его стихотворение «Поэт», при некоторых перекличках с одноименным веневитиновским стихотворением, в самом главном полемически ему противопоставлено (причем имеющиеся текстуальные переклички едва ли не призваны эту полемичность подчеркнуть). Как и поэт Веневитинова, пушкинский поэт «тоскует… в забавах мира, || Людской чуждается молвы…» (у Веневитинова: «Все чуждо, дико для него»). Пушкинский поэт бежит, «дикий и суровый», «На берега пустынных волн || В широкошумные дубровы» (у Веневитинова поэт — «с раздумьем на челе суровом»). Бегство от людей, от «света» в природу — также излюбленный романтический мотив. Но у Пушкина поэт противостоит среде, «свету» лишь тогда, когда он «и звуков и смятенья полн», — в минуты своего вдохновенного творческого труда, именно труда, ибо вдохновение, в пушкинском понимании, нужно было во всяком творческом деле («в поэзии, как и в геометрии», XI, 41), причем оно не только не исключало, а предполагало необходимость упорного, напряженного труда и лишь создавало наиболее благоприятные для этого условия. Вообще же, то есть во все остальное время, никакой принципиальной разницы между поэтом и остальными людьми нет. Больше того: «…меж детей ничтожных мира, || Быть может, всех ничтожней он» — утверждение отнюдь не романтическое, по существу продолжающее споры реалиста Пушкина с «метафизиками» из «Московского вестника» и вместе с тем тесно связанное с теми суровыми самообвинениями, которые с такой силой прозвучат некоторое время спустя в его «Воспоминании». Причем в данном случае оно непосредственно подтверждается биографическими реалиями. Как раз к этому времени относится запись в дневнике Никитенко: «Поэт Пушкин уехал отсюда в деревню. Он проигрался в карты. Говорят, что он в течение двух месяцев ухлопал 17 000 рублей. Поведение его не соответствует человеку, говорящему языком богов и стремящемуся воплощать в живые образы высшую идеальную красоту» (I, 58).
Но поэт — тогда, когда он действительно поэт — в минуты творческого вдохновения, — не только чужд людской повседневности, тоскует в ней, он независим в своем творчестве и от того, что толпа считает непререкаемой ценностью, чему она рабски поклоняется. Принося свою священную жертву, поэт «К ногам народного кумира || Не клонит гордой головы». При опубликовании стихотворения в журнале «Московский вестник» этот стих, видимо, показался слишком энергическим самому редактору журнала Погодину, а возможно, вызвал какие-то замечания со стороны цензуры; во всяком случае, в печати он появился в явно смягченном виде, вместо: «К ногам народного кумира» — «К подножью светского кумира». Однако, включая стихотворение в собрание своих стихов, Пушкин восстановил первоначальное чтение, которым, есть все основания думать, он особенно дорожил: мотив гордой независимости поэта подчеркнуто проходит через всю серию пушкинских стихов о поэте и современном ему обществе.
В стихотворении «Поэт» Пушкин показал, каким он представляет себе образ истинного поэта. Но для чего берется поэт за свою «святую лиру», в чем назначение его «священной жертвы»? Косвенно в данном стихотворении уже дается ответ на этот вопрос. Заключенный в нем двойной, синтетический образ поэта-пророка художественно концентрирует в себе важнейшие мысли Пушкина о природе и назначении поэзии как словесного искусства. Тот, кто пишет стихи, конечно, обязан быть поэтом — должен с максимальным совершенством владеть языком искусства (вспомним резко полемическое высказывание Пушкина в связи с заявлением Рылеева: «Я не поэт, а гражданин», XIII, 152). В то же время поэзия — что и утверждается синтетическим образом поэта- пророка — дело общественное, гражданское. Однако этот и ранее затрагивавшийся вопрос о назначении поэзии продолжает возникать снова и снова в сознании Пушкина в «ужасающие» последекабрьские годы. По крайней мере в следующем же стихотворении, «Близ мест, где царствует Венеция златая», написанном непосредственно после «Поэта», месяц спустя (в черновом автографе датировано 17 сентября 1827 года), дается — и уже в прямой форме — ответ именно на этот вопрос. Стихотворение представляет собой, по указанию Пушкина, довольно близкий «перевод неизданных стихов» (были опубликованы во Франции только в конце того же года) одного из его литературных любимцев, французского поэта Андре Шенье, которому незадолго до восстания он посвятил свою историческую элегию «Андрей Шенье», окрашенную в явно личные, автобиографические тона. Это новое, ранее неизвестное стихотворение Шенье, несомненно, оказалось близким по духу и тону и последекабрьскому Пушкину. Поэт стихотворения, подобно венецианскому гондольеру, поет «без отзыва». Первоначально было: «Как он, над бездною без эха я пою». Добавив отсутствовавшие здесь у Шенье слова «над бездною», Пушкин снял в окончательном тексте слово «эхо» («Как он, без отзыва утешно я пою»); но это слово-образ снова возникнет четыре года спустя в стихотворении, которое и будет названо «Эхо». Сгущает Пушкин и зловещий колорит подчеркнуто аллегорического пейзажа конца стихотворения Шенье: «На море жизненном, где бури так жестоко || Преследуют во мгле мой парус одинокой…» (в подлиннике: «Где столько Аквилонов преследуют мой парус»). Этот видоизмененный русским поэтом пейзаж знаменателен и тем, что он сходен с «Арионом» и вместе с тем лишен его благополучной концовки. Для того чтобы «усладить» «свой путь над бездной волн», утешиться в своем одиночестве, поет и Пушкин. Однако, конечно, это был только частичный ответ на поставленный вопрос и ответ все же с чужого голоса. Развернутый и полный свой ответ Пушкин дал в стихотворении «Чернь» (позднее он предполагал назвать его «Поэт и толпа»).[128] Предварительный набросок его Пушкин сделал примерно тогда же, когда были написаны «Поэт» и «Близ мест, где царствует Венеция златая» (предположительно в августе — начале октября 1827 года); но все оно было создано лишь год спустя (во второй половине сентября — начале декабря 1828 года). Синтетический образ жреца Аполлона, служителя искусства — поэта — и одновременно библейского пророка, сурового обличителя сильных мира, неправых общественных отношений, содержащийся в скрытом виде в стихотворении «Поэт», снова предстает в «Черни», причем на этот раз уже с полной наглядностью, так сказать в действии.
«Чернь» является одним из самых воинствующих поэтических выступлений последекабрьского Пушкина. С этим связана и особая судьба этого стихотворения в последующие десятилетия, и различные, подчас диаметрально противоположные, оценки, дававшиеся ему представителями разных литературных школ, за борьбой которых стояла борьба антагонистичных общественно-политических лагерей русского общества, особенно обострившаяся во втором — разночинском — периоде развития русского освободительного движения. Представители так называемой школы «чистого искусства», стремившиеся оторвать поэзию от общественной жизни, от жгучих общественно-политических вопросов современности,