сенью вековых михайловских лип, Пушкин особенно живо вспоминал своего африканского прадеда.
обращается поэт в послании «К Языкову», написанном вскоре же по вынужденном приезде в Михайловское.
Другим, тоже живым и в высшей степени выразительным источником многочисленных преданий и рассказов о «ганнибаловщине» — колоритном быте предков поэта по матери — и о самом его прадеде являлась для Пушкина в эти годы няня, бывшая крепостная Ганнибалов. Поэтому неудивительно, что, находясь в такой насыщенно ганнибаловской атмосфере, поэт, узнав, что Рылеев задумал историческую поэму из эпохи Петра I «Палей», и прочитав отрывки из нее, пишет брату в Петербург: «Присоветуй Рылееву в новой его поэме поместить в свите Петра I нашего дедушку. Его арапская рожа произведет странное действие на всю картину Полтавской битвы» (XIII, 143). Тогда же он составляет примечание к первой главе «Евгения Онегина» о своем африканском предке; наконец, в эту же пору (не позднее 31 октября 1824 года) начинает набрасывать в форме народной песни, скорее всего навеянной, как и содержание наброска, сказовой манерой няниных повествований об «арапе», историю его женитьбы: «Как жениться задумал царский арап, || Меж боярынь арап похаживает, || На боярышен арап поглядывает. || Что выбрал арап себе сударушку, || Черный ворон белую лебедушку. || А как он, арап, чернешенек, || А она-то, душа, белешенька». На этом набросок оборвался, но именно женитьбу арапа Пушкин положил в основу романической фабулы своего исторического романа, который вместо предполагавшейся было им биографии прадеда начал писать в том же Михайловском летом 1827 года.
Сосед и приятель Пушкина А. Н. Вульф рассказывает о посещении им поэта как раз в разгар его работы над историческим романом. Он нашел его за рабочим столом, на котором наряду со «всеми принадлежностями уборного столика поклонника моды» (вспомним «модную келью» Онегина и пушкинское «быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей») «дружно лежали» сочинения Монтескье, Журнал Петра I и другие книги и две большие тетради в черном сафьяне, поразившие его своей «мрачной наружностью» и заставившие ожидать чего-нибудь «таинственного», особенно когда на большей из них он заметил полустертый масонский треугольник. Однако Пушкин, заметив это, внес «прозаическую» ясность, сказав что тетрадь с масонским знаком действительно была «счетною книгою» масонской ложи (вероятно, кишиневской ложи «Овидий», членом которой он состоял), а что теперь он пишет в ней стихи; в другой же тетради он показал Вульфу только что написанные первые две главы романа в прозе. В нем, как записал Вульф в своем дневнике, «главное лицо представляет его прадед Ганнибал, сын абиссинского эмира, похищенный турками, а из Константинополя русским посланником присланный в подарок Петру I, который его сам воспитывал и очень любил. Главная завязка этого романа будет — как Пушкин говорит — неверность жены сего арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь. Вот историческая основа этого сочинения».
Пушкин был в это время весь в мыслях о русском историческом прошлом и одновременно — что весьма характерно — об исторических же событиях современности. Даже играя с Вульфом на бильярде, он не переставал говорить на эти темы: «Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей „Истории“, говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову — пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылатъся. Теперь уже можно писать и царствование Николая, и об 14-м декабря».[141] И это переплетение прошлого и настоящего, раздумий об истории и вместе о современности весьма характерно для той творческой атмосферы, в которой складывался пушкинский исторический роман.
Образ и жизнь прадеда привлекли теперь к себе творческое внимание автора уже не той романтической экзотикой, которой они были окутаны в «семейственных преданиях». Вместе с тем колоритный облик А. П. Ганнибала, его необычная судьба, драматическая история его женитьбы не только вносили в высшей степени своеобразную, ярко живописную краску в картину Петровской эпохи, но и давали возможность Пушкину развернуть ее во всю ширь — показать во всем ее своеобразии, сложности, противоречивости, диковинной пестроте.
Мало того, фигура прадеда-арапа имела для Пушкина и еще одно весьма существенное значение. Своих предков со стороны отца — бояр Пушкиных — он вывел на сцену в «Борисе Годунове», написанном в преддверии восстания декабристов. Там они, в соответствии с реальными историческими фактами, играют оппозиционную по отношению к тогдашнему правительственному режиму роль, а один из них — Гаврила, наиболее яркий представитель «рода Пушкиных мятежного», которого поэт и прямо сравнивал с деятелями революционного французского Конвента, активно борется против царя, выступая на стороне того, с кем «мнение народное», поддержка народа. Теперь Пушкин вводит в свой исторический роман совсем другого предка, который, в отличие от предков по отцу, бояр Пушкиных, выступивших в конце XVII века (на этот раз с реакционных позиций) против Петра и беспощадно раздавленных им, становится деятельным соратником царя-преобразователя, как позднее Ломоносов, пособником его делу — «помощником царям». Такая позиция вполне соответствовала политическим «надеждам» последекабрьского Пушкина, автора «Стансов» 1826 года. Помимо того, история отношений между этим предком поэта, который, стремясь быть «сподвижником великого человека» «и совокупно с ним действовать на судьбу великого народа», был «царю наперсник, а не раб» (вспомним концовку стихотворения «Друзьям»), и предком Николая, Петром, в свою очередь искренне любившим и высоко ценившим своего «помощника», также могла явиться поучительным образцом надлежащих отношений между монархом и подданным. Пушкину очень важно было дать Николаю и этот «урок». А что в сознании Пушкина прошлое переплеталось здесь с настоящим, история с современностью, образ предка-«арапа» с ним самим — наглядно показывает рисунок, набросанный им на одной из рукописных страниц его исторического романа (воспроизведен в качестве заставки к настоящей главе). Судя по резко выраженным «негритянским» чертам, соответствующим наружности Ибрагима, как о ней говорится в романе, перед нами — профиль «арапа». Вместе с тем бросается в глаза сходство этого воображаемого портрета с автопортретами самого Пушкина, которыми он так любил заполнять свои рабочие тетради. И это семейное сходство так сильно выражено здесь, думается, не случайно.
С наибольшей отчетливостью новый — «прозаический» во всех смыслах этого слова — метод Пушкина-художника, автора исторического романа, проступает в образе царя Петра. Уже в «Стансах» 1826 года, мы видели, поэт снимал с этого традиционнейшего образа тот ореол божественности, которым он был неизменно окружаем в одах и эпопеях русского классицизма. Развивая прогрессивное ломоносовское представление о Петре как о царе-просветителе, властно двинувшем страну вперед, неустанно трудившемся на пользу родины, поэт вместе с тем решительно освобождал свое изображение от традиционной религиозной риторики, к которой Ломоносов все же продолжал прибегать. Пушкинский образ Петра в «Стансах» — та «проза в стихах», признак «мужественной зрелости и крепости мысли», «верного такта действительности», которую так высоко оценивал Белинский. Образ Петра окончательно сводится с одических «небес», ставится на «землю», на конкретную историческую почву, показывается в качестве незаурядного человека, крупнейшего государственного деятеля в главах пушкинского исторического романа — этой «прозы в прозе». Вот как предстает перед читателями при первом же своем появлении в романе Петр, выехавший навстречу возвращающемуся из Парижа «арапу»: «Оставалось 28 верст до Петербурга.