для Пушкина! Ему назначено было здесь испытать судьбу Карла XII!..» Желая выставить на посмеяние всю нелепость статьи о «Руслане и Людмиле» в «Вестнике Европы», Пушкин ограничился тем, что полностью воспроизвел в предисловии ко второму изданию поэмы эту «благонамеренную статью», не сопровождая ее никакими своими замечаниями. Так следует поступить и в отношении только что приведенных слов Надеждина. Но аналогией с Полтавой действительно можно воспользоваться. Победой под Полтавой был окончательно утвержден выход России к берегам Прибалтики и тем самым создана возможность сплочения русского народа в могучую державу, в великую нацию. Своей поэмой «Полтава» Пушкин сделал еще один великий шаг по пути установления на самобытной, отечественной основе важнейшего орудия русской национальной жизни — национального литературного языка.
Вопрос о собственно исторических источниках «Полтавы» после разысканий Н. В. Измайлова и некоторых других исследователей можно считать в основном разрешенным; но почти совсем не изучена связь «Полтавы» с источниками художественно-историческими, более или менее современными данному периоду. А именно с этими разнообразными источниками в значительной степени связано исключительное стилевое многообразие пушкинской поэмы. Так, книжная «славенская» стихия «Полтавы» восходит не только к высокому классицизму XVIII века — Ломоносову, Державину, — а и к литературе еще более ранней и непосредственно относящейся к изображаемой в поэме эпохе — книжной силлабической поэзии петровского времени. «О племя ехиднино, о изверже мерзкий», — пишет о Мазепе Феофан Прокопович. В силлабическом канте Стефана Яворского Мазепа прямо приравнивается к «лукавому змию» — традиционно-библейский образ диавола: «Изми мя, боже, — вопиет Россия, — || От ядовита и лукава змия… » С этим перекликается пушкинское уподобление «изменника» и «предателя» Мазепы «змию», причем это делается поэтом не в порядке какого-то отдельного сравнения, а с бесподобно точным художественным мастерством закладывается в самую основу образа Мазепы как образа эстетического. С самого начала характер гетмана определяется эпитетами: «коварный», «злой», «хитрый». Эти эпитеты снова и снова настойчиво повторяются в поэме. Через некоторое время к этим эпитетам присоединяется еще один и также весьма выразительный: «холодный» («В холодной дерзости своей», «но хладно сердца своего», «он хладно потупляет взор», «встречает хладную суровость»). Несколько ранее «коварная душа» Мазепы сравнивалась с морской глубиной, покрытой льдом. Сам Мазепа назывался «губителем», о его подосланных слугах говорилось, что они «повсюду тайно сеют яд». Всем этим было исподволь подготовлено уже прямое название Мазепы «змием»: «Мария, бедная Мария, || Краса черкасских дочерей! || Не знаешь ты, какого змия || Ласкаешь на груди своей». Вслед за тем этот, раз названный, образ прочно удерживается в сознании читателей. Прямым развитием его являются строки: «Своими чудными очами || Тебя старик заворожил». Помимо уже упомянутых и снова повторяемых эпитетов и обозначений поэт применяет новые всё из того же «змеиного» ряда: «лукавый разговор», «черные помышленья», прямо говорит о «змеиной совести Мазепы», о том, что он носит в груди «кипучий яд». Даже дорогу к месту казни жертв Мазепы — Кочубея и Искры, переполненную толпами людей, Пушкин не только в высшей степени картинно, но и чрезвычайно выразительно сравнивает с шевелящимся «змеиным хвостом». Причем в образе Мазепы-«змия» традиционное церковное представление о змии-искусителе («Ты искуситель», — отвечает Мазепе Мария, когда он спрашивает, кем бы она пожертвовала — им или отцом) переводится Пушкиным в народный план. Обращение самого поэта к Марии: «Не знаешь ты, какого змия ласкаешь на груди своей» — связано с чисто народными выражениями: «отогреть змею за пазухой», «пригреть змею на груди». А о том, что именно они возникали в творческом сознании Пушкина, когда в нем складывался этот образ, наглядно свидетельствуют предварительные варианты: «Змию не грей неосторожно», «Не засыпай неосторожно, согрев…», находящиеся вместе с тем в прямом соотношении с настойчиво, как мы видели, придаваемым Мазепе эпитетом «хладный». В результате пушкинское сравнение Мазепа — змий воспринимается не как отвлеченная церковная аллегория, а как живой и притом глубоко народный образ. Недаром так часто мы находим подобный образ в баснях Крылова.
Басенное — в основе своей народное — мышление вообще неоднократно дает себя знать в «Полтаве». Почти с такой же настойчивостью, с какой уподобляет Пушкин Мазепу змию, он уподобляет Марию лани — образ, являющийся наиболее соответственным выражением целомудренной девичьей прелести. С ланью Пушкин сопоставлял и еще одну любимую свою героиню — Татьяну («Евгений Онегин»). Сопоставление это делается дважды на протяжении романа. Помимо же «Полтавы» и «Евгения Онегина», других сопоставлений девушки с ланью у Пушкина нет. В начале «Полтавы» о Марии читаем: «Ее движенья || То лебедя пустынных вод || Напоминают плавный ход, || То лани быстрые стремленья». К тому же кругу образов относится последующее сравнение Марии с серной: «Не серна под утес уходит, || Орла послыша тяжкий лёт, || Одна в сенях невеста бродит…» Серна в языке того времени: «дикая коза… весьма пужлива».[172] Сперва Пушкиным намечался другой и, казалось бы, более народный образ: «Не голубь жалобно воркует, || Услышав сокола полет». Однако в окончательном тексте Пушкин вводит образ серны. Повторяется он и в самом конце поэмы: «И с диким смехом завизжала, || И легче серны молодой || Она вспрыгнула, побежала || И скрылась в темноте ночной». В черновиках образы «лани» и «серны» употребляются как однотипные. Так, сперва было: «То серны дикие стремленья» — и наоборот: «И легче лани молодой». Сопоставлениями Марии с ланью и серной (они являются подтекстом и придаваемых ей эпитетов: «пугливая», «робкая») явно подготовляется и та «слишком народная поговорка», о которой так презрительно-иронически писал Надеждин: «В одну телегу впрячь не можно || Коня и трепетную лань». Строки эти, перекликающиеся с известной басней Крылова о лебеде, раке и щуке, которые «впряглись» в один воз, и сами как бы являются своего рода предельно сгущенной басней, сжатой всего в два стиха. Причем аналогичное изречение-басня является как бы достоянием мировой народной мудрости, носит интернациональный характер, встречается в различных языках Запада и Востока (во французском: «L'ane avec le cheval n'attele» — «He впрягаются вместе осел с лошадью»; в турецком: «Не впрягай в плуг верблюда с волом» и т. д.).[173] Но Пушкин дает не только оригинальный вариант этой международной «апофегмы», но и развертывает ее по дальнейшему ходу поэмы в яркую образную картину. Мазепа произносит слова о коне и лани в ночь перед казнью. А в описании самой казни они как бы наглядно реализуются:
И смолкло все. Лишь конский топот Был слышен в грозной тишине. Там, окруженный сердюками, Вельможный гетман с старшинами Скакал на вороном коне. А там, по киевской дороге, Телега ехала. В тревоге Все взоры обратили к ней… Тогда чрез пеструю дорогу Перебежали две жены, Утомлены, запылены, Они, казалось, к месту казни Спешили, полные боязни… Здесь все элементы «апофегмы» — «конь», «телега», наконец, спешащая к месту казни «полная боязни» «трепетная лань» — Мария. В эту телегу, везущую на казнь ее отца, «впрячь» Марию и Мазепу, конечно, «не можно». И действительно, сразу же после казни Мария бежит от Мазепы.
Одним из источников «народности в выражении» была для автора «Полтавы» поэтика и стиль народных песен. Автор статьи, обосновывавшей высокий художественный историзм «Полтавы», М. А.