У Эммануэльсона имелся, впрочем, один друг, о котором он в тот вечер неоднократно упоминал. Если бы ему снова удалось связаться со своим единственным другом, все бы изменилось, ибо друг процветал и был щедр. Он был фокусником и разъезжал по всему свету. Когда до Эммануэльсона в последний раз дошли вести о нем, он выступал в Сан-Франциско.
Мы все время возвращались к литературе и театру, а потом опять затронули будущее Эммануэльсона. Он поведал мне, как его соотечественники, живущие в Африке, один за другим поворачивались к нему спиной.
— Вы в трудном положении, Эммануэльсон, — сказала я ему. — Не знаю, кому может быть труднее, чем вам сейчас.
— Я сам того же мнения, — согласился он. — Но вот к какой мысли я пришел в последнее время — вы вряд ли об этом задумывались: кому-то ведь надо быть в наихудшем по сравнению со всеми остальными положении!
Он допил бутылку и отодвинул бокал.
— Это путешествие для меня — рискованная игра, где на кону стоит сама жизнь. Есть возможность исчезнуть с лица земли. С другой стороны, если я доберусь до Танганьики, то, возможно, воспряну.
— Думаю, вы доберетесь до Танганьики, — подбодрила я его. — Вас может подбросить индийский грузовик — они часто ездят по этой дороге.
— Верно, — согласился он. — А как же львы и маасаи?
— Вы верите в Бога, Эммануэльсон? — спросила я.
— Да, верю. — Некоторое время он молчал. — Возможно, вы сочтете меня страшным скептиком, но я все-таки скажу то, что вертится у меня на языке. За исключением Бога я не верю совершенно ни во что на свете.
— Послушайте, Эммануэльсон, у вас есть деньги?
— Да, есть, — ответил он. — Восемьдесят центов.
— Этого недостаточно, — сказала я. — У меня в доме тоже нет денег. Возможно, кое-что найдется у Фараха.
У Фараха нашлось четыре рупии.
Утром, еще до рассвета, я велела боям разбудить Эммануэльсона и приготовить завтрак для нас обоих. Ночью я решила, что провезу его в своей машине первый десяток миль. Самому Эммануэльсону это ничего не давало, потому что ему предстояло потом пройти пешком еще восемьдесят миль, просто я не вынесла бы, если бы он шагнул с порога моего дома непосредственно в неизвестность, к тому же мне хотелось принять какое-то участие в этой его трагикомедии. Я завернула ему сандвичей и сваренных вкрутую яиц, а также вручила бутылку «Шамбертэна» 1906 года, который ему так понравился. Меня не покидала мысль, что это станет, возможно, последней выпивкой в его нелепой жизни.
На рассвете Эммануэльсон выглядел, как труп из легенды, у которого под землей ускоренными темпами отросла борода, однако он успешно поднялся из могилы и вел себя по дороге безупречно. После переезда через реку Мбагати я высадила его из машины. Утренний воздух был прозрачен, в небе не было ни облачка. Ему предстояло шагать в юго-западном направлении. С противоположной стороны только что появилось солнце, красное и заспанное, напомнившее мне почему-то желток сваренного вкрутую яйца. Пройдет три-четыре часа — и оно раскалится добела, и тогда путешественнику несдобровать…
Эммануэльсон попрощался со мной и зашагал было прочь, но потом вернулся, чтобы проститься вторично. Наблюдая за ним из машины, я догадалась, что ему нравится, что у него есть зрительница. Сидевший в нем драматический инстинкт был так силен, что он наверняка пребывал в тот момент в святой уверенности, что покидает сцену, провожаемый взглядами публики. Уход Эммануэльсона! Дело было за малым: холмы, терновник и пыльная дорога должны были, сжалившись над ним, превратиться в безобидные картонные декорации.
Утренний ветерок развевал полы его длинного черного плаща, из кармана торчало горлышко бутылки. Мое сердце наполнилось любовью и признательностью, какие испытывают домоседы по отношению ко всем странникам на этом свете: морям первооткрывателям, бродягам. Взойдя на холм, он обернулся, снял шляпу и помахал мне; его длинные волосы развевались на ветру.
Фарах, сидевший со мной в машине, спросил:
— Куда идет этот бвана? — Фарах называл Эммануэльсона бваной, желая повысить статус человека, переночевавшего у меня в доме.
— В Танганьику, — ответила я.
— Пешком?
— Да.
— Да поможет ему Аллах!
На протяжении того дня я часто возвращалась мыслями к Эммануэльсону, даже выходила из дому, чтобы взглянуть на дорогу, ведущую в Танганьику. Уже в темноте, часов в десять вечера, я услыхала с юго-запада львиный рев; спустя полчаса рев повторился. Я представила себе, как зверь восседает на старом черном плаще.
Всю следующую неделю я пыталась разузнать судьбу Эммануэльсона. Фарах получил задание расспросить знакомых индусов, перегонявших в Танганьику грузовики, не встретился ли беглец кому-нибудь из них по пути. Но никто ничего о нем не знал.
Спустя полгода я с удивлением получила заказное письмо из Додомы (Додома — город в Танзании), где не знала ни души. Письмо оказалось от Эммануэльсона. В него были вложены пятьдесят рупий, которые я одолжила ему в первый раз, когда он пытался скрыться из страны, а также четыре рупии для Фараха. Кроме этих денег — из всех сумм, которые могли мне откуда-нибудь вернуться, на эти я рассчитывала меньше всего, — в конверте лежало пространное, прочувственное, попросту очаровательное письмо. Эммануэльсон устроился в Додоме (как его туда занесло?) барменом — могу себе представить, что там за бар! — и ни на что не жаловался. У него обнаружился талант к благодарности: он в мельчайших подробностях запомнил вечер, проведенный со мной на ферме, и несколько раз подчеркивал, что чувствовал себя среди друзей.
Он во всех деталях описал свое путешествие в Танганьику. Немало добрых слов нашлось у него для маасаи. Они подобрали его на дороге, взяли с собой, выказав доброту и гостеприимство, и позволили пройти с ними почти весь извилистый путь. По его словам, он так удачно их развлекал, расписывая свои приключения в разных странах, что они не хотели его отпускать. Эммануэльсон не владел языком маасаи и, излагая свою одиссею, наверняка был вынужден прибегать к средствам пантомимы…
Я подумала, что Эммануэльсону было на роду написано искать убежища у маасаи, а они не могли его не приютить. Истинная аристократия и истинный пролетариат в равной степени чутки к трагедии. Для них она — основополагающий принцип Божественного устройства и ключ — вернее, ключик — к тайне бытия. Этим они отличаются от буржуазии всех степеней, которая отрицает трагедию, не переносит ее, усматривая в ней одни неприятности. Здесь кроется причина многих неурядиц между белыми поселенцами, принадлежащими к среднему классу, и африканцами. Угрюмые маасаи являются аристократами и пролетариями одновременно, поэтому они изъявили готовность с ходу распознать в одиноком страннике в черном одеянии трагический персонаж, и трагик, оказавшись среди них, наконец-то обрел себя.
Друзья у меня в гостях
Приезды друзей становились счастливыми событиями в моей жизни, о чем знала вся ферма.
Когда приближалось к завершению очередное длительное сафари Дениса Финч-Хаттона, я обязательно находила утром перед своим домом молодого маасаи, стоящего на одной ноге.
— Бедар возвращается, — сообщалось мне. — Он будет здесь через два-три дня.
Днем чернокожий мальчишка, сидевший на лужайке, говорил мне:
— В излучине реки кормится гусиная стая. Если хочешь настрелять птицы к приезду Бедара, я пойду с тобой туда на закате, чтобы помочь найти дичь.
Самым убежденным бродягам среди моих друзей ферма казалась райским уголком по той, очевидно,