эти годы — тут и засухи, и всякие болезни, то вдруг все начнет густо зарастать сорняком, а хуже нет, чем нахальный репейник, вечно цепляющийся за платье, за чулки. Иногда у небрежно высаженных деревьев были подогнуты корни, и они засыхали, только начав цвести. Обычно сажают по шестьсот кустов на акр, а то и больше, а мне надо было засадить шестьсот акров плантации; волы мои таскали культиваторы взад и вперед по участку, между рядами деревьев, и надо было пройти тысячи миль, а потом терпеливо дожидаться, пока этот тяжкий труд не принесет плодов.
Кофейная плантация бывает поразительно хороша. Когда зацветет в начале сезона дождей, она особенно прекрасна — все шестьсот акров словно укрыты белоснежным облаком в тумане или в мелкой измороси. У цветов кофе — тонкий, чуть горьковатый аромат, похожий на запах терновника. Когда уже созрели плоды, и поле кажется красным от зрелых гроздий, на плантацию помогать мужчинам выходят все женщины и малые ребята — их здесь зовут «Тото»; полные корзины на телегах и фургонах отправляют на фабрику у реки. Конечно, наша фабрика была оборудована не совсем так, как надо, но она была построена по нашему собственному плану, чем мы очень гордились. Однажды она сгорела, но мы ее отстроили заново. Большая сушилка для кофе крутилась без остановки, пересыпая в своем железном чреве кофейные зерна, и шум походил на шорох гальки, которую выносит на берег морская волна. Иногда кофе подсыхал быстро, к полуночи, и пора было его пересыпать. Очень живописная картина: в огромном темном складе мелькают лампы-молнии, освещая то паутину по углам, то веселые лица темнокожих, суетящихся вокруг сушилки, и кажется, что наша сушильня в непроницаемой тьме африканской ночи сверкает, как драгоценная серьга в ухе эфиопа. Потом, уже вручную, зерна лущили, раскладывали по сортам и укладывали в мешки, зашивая их толстыми иглами, какими работают шорники.
Ранним утром, когда было темно и я еще не вставала, мне было слышно, как фургоны, груженые мешками кофе — двенадцать таких фургонов везли целую тонну — с шестнадцатью волами в каждой упряжке, отправлялись к железнодорожной ветке в Найроби, вверх по длинному склону; все это сопровождалось грохотом и криками погонщиков, бегущих рядом с фургонами.
По вечерам я выходила встречать возвращавшийся караван. Изнемогающие волы, повесив головы, еле шли, маленькие усталые погонщики — «Тотошки» — вели их, а за погонщиками тащились, извиваясь в пыли, длинные бичи. Теперь наша работа закончена — мы сделали все, что могли. Мешки с кофе через день-другой погрузят на пароходы, а нам остается только надеяться, что на большом аукционе в Лондоне за него дадут хорошую цену.
У меня было шесть тысяч акров земли, так что кроме кофейной плантации оставались свободные участки. На ферме еще сохранились лесные заросли, а примерно тысяча акров принадлежала скваттерам- арендаторам, они называли свои владения «шамбы». Владеют участками туземцы, они занимают на фермах белых по несколько акров, и за это отрабатывают на плантации определенное количество дней в году. Но, по-моему, мои скваттеры видели наши отношения совсем в другом свете: многие из них, как и их отцы, родились на этой земле, и они считали меня как бы главным скваттером этих мест. Во владениях скваттеров жизнь всегда кипела ключом, земля менялась с каждым новым сезоном.
Бобы созревали на этих полях, женщины собирали их и обмолачивали, а стебли и шелуху жгли на кострах, так что бывали в году месяцы, когда над всей нашей землей синими столбами подымался дым. Племя кикуйю возделывало и бататы — у этого растения листья как у дикого винограда, который стелется толстым ковром по земле, — и множество зеленых и желтых больших пятнистых тыкв.
Когда бы я ни проходила мимо участков племени, я неизменно видела согнутую спину какой-нибудь маленькой старушки, копающейся в земле; кикуйю напоминали страусов, засунувших голову в песок. У каждой семьи — несколько жилых хижин и кладовых, круглых, с конусообразными крышами. Среди них всегда царит оживление, земля там утоптана, как бетон; здесь дробят кукурузу, доят коз, носятся дети и куры. Я охотилась на фазанов на бататовых полях за хижинами скваттеров в синих сумерках угасающего дня, и голуби громко ворковали в узорных ветвях высокоствольных деревьев, оставшихся кое-где от лесных зарослей, некогда покрывавших всю эту землю.
Кроме того, у меня было две тысячи акров поросшей хорошей травой целины. Здесь высокая трава перекатывалась под порывами ветра, как волны на море, и мальчики из племени кикуйю пасли отцовских коров. Когда наступали холода, они приносили с собой из дому маленькие корзинки с тлеющими углями, и в густой траве часто вспыхивали опустошительные пожары, нанося большой урон нашим выпасам. А в засушливые годы на наши пастбища спускались с нагорий табуны зебр и стада канн.
Ближайшим от нас городом был Найроби, расположенный в двенадцати милях, на небольшой равнине среди холмов. Там находился и дом правительства, и все крупные конторы, это был центр управления всей областью. Большой город неизбежно влияет на жизнь каждого человека, и неважно — хорошие или плохие воспоминания остаются у вас об этом городе, все равно, по своеобразному закону духовной гравитации он притягивает к себе ваши мысли. По вечерам я видела далекий отсвет в небе и вспоминала города Европы.
Когда я впервые попала в Африку, там еще не было автомобилей: мы ездили в Найроби верхом или на телегах, запряженных шестеркой мулов, и ставили наших мулов и лошадей в конюшни Транспортной Компании. В мое время Найроби был пестрым городом — прекрасные каменные здания соседствовали с целыми кварталами старых лавчонок из гофрированного железа, с конторами и жилыми домами, а вдоль пыльных улиц тянулись длинные ряды эвкалиптовых деревьев. Да и все учреждения — здание суда, департамент по делам туземцев и ветеринарное управление — помещались в прескверных домишках, и я с большим уважением относилась к государственным служащим, которые могли работать в этих тесных, душных и раскаленных каморках, пропахших чернилами.
Но все же Найроби был городом, где можно было купить то, что понадобится, услышать свежие новости, позавтракать или пообедать в одной из гостиниц и даже потанцевать в Клубе. Город был оживленный, весь в движении, как бегущий поток, он рос, как живое существо, с каждым годом менялся, пока мы уходили в сафари. Выстроили там и новое Управление — величественное прохладное здание, с прекрасным бальным залом и прелестным садом. Один за другим поднимались к небу большие отели, устраивались там и большие сельскохозяйственные выставки и цветочные базары, наше местное «избранное общество» иногда заставляло весь город волноваться по поводу каких-нибудь неожиданных, мимолетных мелодрам. Найроби словно повторял немецкую пословицу: «Лови момент — молодость дается один раз...» Обычно я чувствовала себя в этом городе очень хорошо — и однажды, проезжая по нему, подумала: «Нет, без улиц Найроби я бы осиротела...»
Кварталы, где жили туземцы и цветные эмигранты, занимали куда больше места, чем весь европейский городок. По дороге к клубу «Матайга» мы проезжали через поселок, где жили негры племени суахили; он пользовался дурной репутацией во многих отношениях — городок был оживленный, грязный и развеселый. Там в любое время дня и ночи царило оживление. Построен он был из старых расплющенных жестянок из- под керосина, покрытых ржавчиной и похожих на разноцветные коралловые рифы, от которых цивилизация шарахалась в испуге.
В стороне от Найроби лежал город сомалийцев — по моему, они построились там, оберегая своих женщин. В мое время несколько молодых сомалийских красоток, знакомых всему городу по именам, жили около базара и доставляли кучу хлопот всей полиции Найроби. Они были очень умны и совершенно неотразимы. Но «порядочные» сомалийские женщины в городе не показывались. Песчаные бури налетали на открытый городок сомалийцев, там трудно было отыскать хоть клочок тени, и, вероятно, городок напоминал туземцам родную пустыню. Но европейцы, прожившие в одном месте долгие годы, даже несколько поколений, никак не могут понять бывших кочевников, равнодушных ко всему, что их окружает. Хижины сомалийцев были разбросаны как попало на ровном месте, и вид у них был такой, словно их наспех сколотили громадными гвоздями, лишь бы они продержались хоть неделю. И странно было, войдя вовнутрь, увидеть, как там все аккуратно, чистенько, как свежо пахнет арабскими благовониями, какие прекрасные ковры и драпировки, медные и серебряные сосуды и кинжалы с редкостными клинками и рукоятками из слоновой кости висели на стенах. Сомалийские женщины держались с мягким достоинством, были гостеприимны и жизнерадостны, а их веселый смех походил на перезвон серебряных колокольчиков. Я, благодаря моему слуге-сомалийцу — его звали Фарах Аден — чувствовала себя в этих сомалийских городках как дома: он служил у меня все время, пока я была в Африке, и я побывала с ним на многих местных праздниках. Свадьба у сомалийцев — веселое, многолюдное традиционное торжество. Меня, как почетную гостью, всегда водили в спальню новобрачных, с гордостью показывая их супружеское ложе, украшенное