принялись тихо, как бы шепотом, переговариваться между собой. Наконец, заговорили снова.
— Мсабу, — сказали они, — на этот раз мы не поняли ни одного слова. Мы думаем, что ты говоришь про винтовку. Потому что ты сама так хорошо стреляешь из винтовки, но не из охотничьего ружья. Если бы речь шла о винтовке, ты была бы совершенно права. Но из охотничьего ружья никто не мог бы стрелять из твоего дома, или из дома Мауге, никто до самого дома бваны Менанья, и убить людей прямо в самом доме. Я немного помолчала, потом сказала: — Теперь все знают, что стрелял сын Канину. Пусть Канину теперь даст Иогоне много овец, чтобы возместить ему ущерб. Но все знают и то, что сын Канину — неплохой мальчик, он не хотел убить Вамаи, поэтому Канину не должен расплачиваться за этот несчастный случай, как за убийство, и отдавать слишком много овец.
Тут заговорил старик по имени Авару. Он имел понятие о цивилизованном мире, потому что отсидел семь лет в тюрьме.
— Мсабу, — сказал он, — вы говорите, что сын Канину неплохой мальчик, а потому Канину не должен отдавать слишком много овец. Но если бы его сын нарочно захотел убить Вамаи, а значит, был бы скверным ребенком, разве Канину было бы от этого лучше? Разве он так обрадовался бы, что захотел бы дать еще больше овец?
— Авару, — сказала я, — ты знаешь, что Канину потерял сына. Ты сам ходил в школу, значит, ты знаешь, что этот мальчик хорошо учился. А если он был таким хорошим во всех делах, то Канину особенно тяжело было его потерять.
Наступило молчание, долго никто не проронил ни слова. Но тут Канину, словно вспомнив о забытом горе или долге, протяжно застонал.
— Мемсаиб, — сказал Фарах, — пусть теперь эти кикуйю назовут сумму, которую они затаили в своем сердце.
Он говорил со мной на суахили, чтобы собрание его поняло, и своего добился: от его слов им стало явно не по себе — туземцы не любят назначать конкретную цену. Фарах свысока поглядел на собравшихся и подсказал: «Сотня!» Сотня овец для этих людей совершенно сказочная ценность, никто всерьез о таком выкупе и не думал. В Совете наступила мертвая тишина. Старики, конечно, почувствовали, что этот сомалиец смеется над ними, и решили лучше промолчать. Очень дряхлый старик прошептал: «Пятьдесят», но никто не обратил на него внимания; казалось, его цена так легковесна, что шуткой Фараха ее унесло, как ветром.
Помолчав, Фарах бросил: «Сорок!» тоном завзятого торговца скотом, отлично знающего и цены, и рынок. Его слова взбудоражили собрание, все заволновались, стали переговариваться между собой. Они еще не скоро решат — станут судить, рядить, препираться, но все же начало было положено. И когда мы, наконец, пришли домой, Фарах доверительно сказал мне:
— Думаю, что старики теперь согласятся взять с Канину сорок овец.
Но Канину пришлось выдержать на Совете еще одно испытание.
Старый, пузатый Категу, один из самых крупных скваттеров на ферме, отец и дед огромного клана, встал и предложил подобрать поодиночке всех коз и овец, которые Канину должен был отдать, и всех отметить. Но такого не водилось ни на одном Совете, Иогона сам нипочем бы не додумался до такого, и я поневоле подумала, что Категу и Иогона сговорились решать дело с выгодой для Категу. Я немного задержалась — посмотреть, чем все это кончится.
С самого начала казалось, что Канину решил сдаться на произвол своей горькой судьбы; он опустил голову и жалобно стонал каждый раз, когда называли тех коз и овец, которых ему придется отдать, будто у него вырывали зуб за зубом. Но когда под конец Категу, помявшись, назвал большую желтую безрогую козу, сердце Канину не выдержало, и терпение у него лопнуло. Одним широким движением он сорвял с себя плащ и ринулся вперед. С минуту он взывал ко мне нечленораздельным ревом, как бык, обреченный на заклание — чудовищный De profundis[7], — но, бросив на меня быстрый взгляд, понял, что я на его стороне, и что желтая коза останется у него. Он тут же умолк и сел на место; только выдержав паузу, он бросил на Категу многозначительный и высокомерный взгляд.
Через неделю, после того, как Совет несколько раз собирался на очередные и внеочередные обсуждения, члены его, наконец, установили, что Канину должен отдать Иогоне сорок овец, но указывать, каких именно, сочли излишним.
Недели через две, вечером, когда я обедала. Фарах рассказал мне последние новости об этом деле.
Три старца из племени кикуйю вчера явились на ферму из Ньери. До их поселка, там, в Ньери, дошел слух об этом деле, и они пришли оттуда пешком, чтобы выступить на собрании и засвидетельствовать, что Вамаи вовсе не сын Иогоны, а сын их покойного брата, и что поэтому компенсация за его гибель законно причитается им.
Я усмехнулась, услышав эти нахальные требования, и сказала Фараху, что ничего другого и нельзя было ожидать от этих кикуйю из Ньери. Нет, задумчиво сказал Фарах, он считает, что они правы: Иогона действительно пришел на ферму шесть лет назад из Ньери, и, как Фарах узнал, Вамаи — вовсе не сын Иогоны. И никогда им не был, — добавил Фарах. А Иогоне, — продолжал он, — просто очень повезло: ему два дня назад уже отдали двадцать пять из положенных сорока овец. Иначе Канину отдал бы их в Ньери, чтобы с ними больше не встречаться и не мучиться из-за того, что они больше ему не принадлежали. Но Иогона все же должен быть все время начеку: от кикуйю из Ньери не так-то просто отделаться. Они поселились на нашей ферме и грозятся подать жалобу инспектору округа.
Поэтому я уже не удивилась, когда через три дня увидела у своего дома трех мужчин из Ньери, принадлежащих к самому нищему слою племени кикуйю и похожих на трех облезлых гиен, которые протащились сто пятьдесят миль по кровавым следам Вамаи. С ними пришел Иогона. Он был просто в отчаянии. Пожалуй, это можно было объяснить тем, что ньерским кикуйю терять было нечего, а Иогона мог лишиться двадцати пяти овец. Трое чужаков уселись на камни и застыли, неподвижные, как клещи на шее овцы. Я вовсе не сочувствовала им; как бы то ни было, они с полным равнодушием относились к покойному мальчику при его жизни, а Иогону мне было жаль — он достойно держал себя на Кияме и, как мне казалось, горевал по Вамаи. Когда я стала расспрашивать Иогону, он так дрожал и всхлипывал, что понять его было невозможно; мы ничего не добились.
Но через два дня Иогона пришел рано утром, когда я сидела за машинкой, и попросил меня записать то, что он мне расскажет о своем отношении к покойному мальчику и его родне. Он хотел отнести бумагу инспектору округа в Дагоретти. Иогона держался просто, спокойно, и это производило особенно сильное впечатление, потому что он глубоко переживал эту беду и нисколько не притворялся. Судя по всему, он считал принятое решение великим подвигом, не лишенным риска, и приступал он к нему торжественно и благоговейно.
Я записала все его показания. Времени на это ушло немало — ведь дело касалось событий, происходивших больше шести лет назад, и к тому же чрезвычайно запутанных и сложных. Рассказывая, Иогона то и дело останавлизался, стараясь припомнить поточнее все, что случилось в те дни. Он подолгу сидел, обхватив голову обеими рука ми, иногда ударял себя по темени, словно пытаясь вытряхнуть забытое из памяти. Один раз он даже прижался лицом к стене, как делают женщины племени кикуйю, разрешаясь от бремени.
Я сделала копию с этого документа. Она сохранилась у меня до сих пор.
Из-за массы ненужных подробностей было очень трудно уследить за тем, как развивались события, и вообще повествование было очень запутано. Я ничуть не удивилась, что Иогона вспоминал с трудом, — удивительно было, как он вообще что-то мог вспомнить. Начинался рассказ так:
— В то время, когда Ваверу Вамаи из Ньери собрался помирать («на-така куфа», то есть хотел умирать, как говорят на языке суахили), у него было две жены. У одной жены было от него три дочки, после смерти Ваверу она вышла замуж за другого. За свою вторую жену Ваверу еще не расплатился, он все еще был должен ее отцу двух коз. Эта жена надорвалась, подымая тяжелую вязанку хвороста, у нее случился выкидыш, и было неизвестно, сможет ли она рожать детей...
Мои записи, длинные и запутанные, едва ли помогут читателю разобраться в путанице взаимоотношений и родственных связей в племени кикуйю.
— У этой жены уже был маленький ребенок, по имени Вамаи. В то время он был очень болен, люди считали, что у него оспа. Ваверу очень любил свою жену и ее ребенка, и умирая, очень мучился, не зная,