лопнули, никаких вещей он в Танганьику не нес — шел с пустыми руками. Казалось, мне придется взять на себя роль первосвященника, который приносит в дар Господу живого козла отпущения, прогоняя его в пустыню. Я решила, что надо выпить вина, это будет кстати. Беркли Коул, который обычно заботился о моих запасах вина, недавно прислал мне ящик редкостного бургундского, и в этот вечер я велела Джуме откупорить одну бутылку. Когда мы сели за стол и вино было налито в бокал Эммануэльсона, он отпил половину, поднял бокал и долго смотрел на просвет, созерцая вино — так вслушиваются в дивную музыку.

— Fameux, — сказал он по-французски, — fameux[13]. Это Шамбертэн 1906 года.

Год он угадал правильно, я почувствовала уважение к Эммануэльсону.

Но он сначала отмалчивался, и я тоже не знала, о чем с ним говорить. Я спросила, почему он не мог нигде найти хоть какую-нибудь работу. Он сказал, что так вышло, потому что он не умеет делать то, что тут делают все люди. Из отеля его уволили, да он, в сущности, и не был профессиональным метрдотелем.

— Вы хоть немного знакомы с бухгалтерией? — спросила я.

— Нет, не имею понятия, — сказал он. — Мне всегда было трудно сложить в уме даже две цифры.

— А со скотом умеете обращаться? — продолжала я.

— С коровами? — спросил он. — Нет, нет, коров я боюсь.

— Ну, а трактор водить умеете? — спросила я. И тут слабый луч надежды осветил его лицо.

— Нет, — сказал он, — но я думаю, что смогу научиться.

— Только не на моем тракторе, — сказала я. — Но скажите мне, Эммануэльсон, что же вы делали всю жизнь? Чем занимались? Кто вы?

Эммануэльсон гордо выпрямился: — Кто я? — повторил он. — Я — артист!

Я подумала: слава Богу, помочь чем-то практически этой заблудшей душе не в моих силах; значит, настало время для обычной человеческой застольной беседы.

— Так вы актер, — сказала я. — Это прекрасная профессия. А какие роли вы любили больше всего, кого вы играли на сцене?

— О, ведь я — трагик, — ответил Эммануэльсон, — мои любимые роли — Арман в «Даме с камелиями» и Освальд в «Привидениях».

Мы поговорили об этих пьесах, о разных актерах, которых мы в них видели, о том, как следовало играть эти роли. Эммануэльсон оглядел комнату:

— У вас случайно нет здесь пьес Генрика Ибсена? А то мы могли бы сыграть последнюю сцену из «Привидений», если вы не откажетесь сыграть миссис Альвинг. Пьес Ибсена у меня не было.

— Может быть, вы помните «Привидения»? — сказал Эммануэльсон, увлеченный своей затеей. — Я знаю роль Освальда наизусть, от слова до слова. Самая лучшая сцена — последняя. Такого трагического накала больше нигде не найдешь.

Уже высыпали звезды, ночь стояла чудесная, теплая, близился сезон дождей. Я спросила Эммануэльсона, неужели он хочет идти пешком в Танганьику.

— Да, — сказал он. — Теперь я возьму судьбу в свои руки.

— Одно хорошо, — сказала я, — хорошо, что вы не женаты.

— Да, — согласился он, — да... И, немного помолчав, смущенно сказал: — Впрочем, я женат...

Эммануэльсон стал жаловаться, что тут белому человеку трудно выдержать конкуренцию с местными туземцами, чья работа стоит много дешевле.

— А вот в Париже, — сказал он, — я всегда мог найти работу, хотя бы ненадолго — в кафе официантом. — Почему же вы не остались в Париже, Эммануэльсон? — спросила я.

Он бросил на меня короткий ясный взгляд. — В Париже? — сказал он. — Что вы, нет, нет! Я ушел в последнюю минуту!

У Эммануэльсона, оказывается, был единственный друг на всем белом свете, и он то и дело вспоминал его во время нашего разговора. Вот если бы он мог дать о себе знать этому другу, все бы переменилось — друг был очень богатый и очень щедрый. Он был по профессии фокусник и объездил весь мир. В последний раз Эммануэльсон слышал, что этот друг живет в Сан-Франциско.

Мы часто возвращались к литературе, театру, но, в основном, обсуждали дальнейшую судьбу Эммануэльсона. Он рассказал мне, что его соотечественники тут, в Африке, отреклись от него один за другим.

— В трудное положение вы попали, Эммануэльсон, — сказала я. — Я даже не могу представить себе человека, который оказался бы в таком безвыходном положении, как вы.

— Да, я и сам так думаю, — сказал он. — Но недавно мне пришло в голову то, о чем вы, наверное, и не подумали: должен же хоть кто-то из всех людей быть в самом безвыходном положении.

Он допил вино — бутылка опустела — и немного отодвинул в сторону пустой стакан.

— Для меня это путешествие, — сказал он, — нечто вроде ставки в игре, le rouge et le noir[14]. У меня есть шанс выпутаться, я могу даже покончить со всем прошлым. А с другой стороны, попав в Танганьику, я могу снова и окончательно запутаться.

— Надеюсь, что вы попадете в Танганьику, — сказала я. — Может, вас подвезет один из индийских грузовиков, попутно.

— Да, но там львы, — сказал Эммануэльсон, — и масаи...

— Вы верите в Бога, Эммануэльсон? — спросила я.

— Да, да, да, — сказал Эммануэльсон. Он замолчал ненадолго, потом сказал: — Может быть, вы подумаете, что я ужасный скептик, — проговорил он, — если я сейчас скажу вам одну вещь. Но кроме Господа Бога, я абсолютно никому и ничему не верю.

— Скажите, Эммануэльсон, — спросила я, — деньги у вас есть?

— Да, есть, — сказал он, — восемьдесят центов.

— Этого мало, — сказала я, — а у меня в доме вообще ни гроша. Но, может быть, у Фараха найдется хоть что-нибудь. У Фараха нашлись четыре рупии. Ранним утром, незадолго до восхода солнца, я велела своим слугам разбудить Эммануэльсона и приготовить нам завтрак. Ночью мне пришла в голову мысль — отвезти его хоть на десять миль от дома в моей машине. Помощь невелика — ему все равно оставалось пройти пешком еще восемьдесят миль, но мне не хотелось видеть, как он прямо с моего порога шагнет навстречу своей неведомой судьбе; кроме того, я сама хотела принять участие в этой чужой комедии или трагедии. Я завернула для него несколько сэндвичей и крутых яиц и дала ему с собой бутылку вина — Шамбертэн 1906 года — раз оно ему так понравилось. Я подумала: как знать, вдруг это будет последняя в его жизни бутылка вина.

В предрассветных сумерках Эммануэльсон показался мне похожим на те легендарные трупы, которые быстро обрастают в могиле бородой, но вышел он из-под земли вполне бодро и достойно, и в машине сидел очень спокойно и мирно. Когда мы переехали на другой берег реки Мбагати, я остановила машину и выпустила его. Утро было ясное, на небе ни облачка. Ему надо было идти на юго-запад. Когда я посмотрела в другую сторону, на восток, солнце, тусклое, багровое, только что взошло; точь в точь, как желток крутого яйца, подумала я. А часа через три-четыре оно будет нещадно палить голову путника, раскаленное добела.

Эммануэльсон попрощался со мной, прошел несколько шагов и вернулся, чтобы проститься еще раз. Я сидела в машине, смотрела ему вслед и думала: должно быть, ему приятно, что кто-то его видит, что у него есть зритель. Мне кажется, что ему было присуще такое чувство театральности, что он как бы уходил со сцены, исчезал за кулисами, словно глазами зрителей следя за собственным уходом. Эммануэльсон уходит. Неужели холмы, терновые деревья и пыльная дорога не сжалятся над ним, и из сочувствия не примут вид декораций, писанных на картоне, хоть на минуту?

Утренний ветер трепал его длинное черное пальто, оно путалось в ногах, из кармана торчало горлышко бутылки. Сердце у меня переполнилось любовью и благодарностью — эти чувства обуревают тех, кто остается дома и глядит вслед путникам и скитальцам в этом мире — морякам, первопроходцам, бродягам. Когда Эммануэльсон поднялся на холм, он обернулся, снял свою шляпу и помахал мне издалека; ветер трепал, относил со лба его длинные волосы.

Фарах, приехавший с нами в машине, спросил меня: — Куда же отправился этот бвана?

Он назвал Эммануэльсона «бвана» — только ради соблюдения собственного достоинства, потому что тот

Вы читаете Прощай, Африка!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату