охватывало с двух сторон просторный двор, куда вели террасы и лестницы, и ее окружала кофейная плантация, самая старая и самая ухоженная во всей округе. По обе стороны двора шли аркады трапезной и монастырских келий, а школа и мельница стояли ниже по реке, и чтобы попасть на дорогу к монастырю, надо было переехать арочный мост. Все здания были из серого камня, и когда едешь верхом по дороге и видишь внизу строения, чинно и живописно разбросанные на фоне здешнего ландшафта, кажется, будто они находятся в южном кантоне Швейцарии или в Северной Италии.
Приветливые отцы обычно ждали меня у церковных дверей после мессы и приглашали выпить с ними «un petit verre de vin»[1]. Мы сидели и беседовали в прохладной и просторной трапезной, и я изумлялась тому, как хорошо они знали все, что происходит в колонии, даже в самых отдаленных ее уголках. И в приятной благостной беседе они всегда старались выведать всевозможные новости: так деятельные мохнатые пчелки — а у всех монахов были густые каштановые бороды — тянут мед из цветов. Но хотя они так интересовались жизнью колонии, сами они жили обособленно, в молитве и послушании, терпеливо выполняя неизвестные нам обеты. И если бы какая-то неведомая власть не повелела им жить здесь, то в этих местах не было бы ни их самих, ни прекрасной церкви с высокой колокольней и каменными аркадами, ни школы, вообще никаких плантаций, никаких миссий. И, может быть, если бы с них сняли все их обязательства, они тут же оставили бы колонию и потекли в обратный путь, на родину, в Париж.
Фарах, который всегда дожидался меня с лошадьми, пока я была в церкви и в трапезной, замечал по дороге домой, какое у меня прекрасное настроение — сам он был правоверным мусульманином, к спиртному не прикасался, но считал, что моя вера дозволяет мне пить вино, и что это такой же ритуал, как и месса.
Монахи из французской миссии иногда приезжали на своих мопедах на ферму, завтракали у меня, цитировали басни Лафонтена и давали дельные советы, как надо вести работу на кофейной плантации.
С шотландской миссией я была знакома не так близко. Оттуда, сверху, открывался чудесный вид на всю территорию племени кикуйю, но мне в то же время казалось, что сама миссия как бы подслеповата, будто ничего не может разглядеть. Шотландские монахи настойчиво старались приучить туземцев к европейской одежде, хотя, по-моему, это никому не было нужно. Но у них была отличная больница, и во время моего пребывания в тех местах больницей заведовал добрый и умелый главный врач, доктор Артур. Он спас жизнь многим обитателям нашей фермы.
В шотландской миссии Каманте лечили три месяца. За это время я видела его всего лишь раз. Я ехала верхом мимо миссии к железнодорожной станции Кикуйю, и некоторое время мой путь проходил мимо забора больницы. Там я и увидела Каманте — он стоял один, в стороне от других пациентов. Он тоже увидал меня и побежал вдоль ограды. Он бежал рысцой по ту сторону забора, как жеребенок в леваде трусит за лошадью, когда вы проезжаете мимо, бежал, не сводя глаз с моей лошадки, но не проронил ни слова. Когда забор кончился, ему пришлось остановиться, и я, оглянувшись, увидела, как он стоит, высоко подняв голову, и смотрит мне вслед — точь-в-точь как жеребенок смотрит вслед удаляющемуся всаднику. Я несколько раз взмахнула рукой, и сначала он будто не заметил этого жеста, а потом вдруг поднял руку вверх, как семафор, и тут же опустил.
Вернулся Каманте в мой дом утром в воскресенье, на Пасху, и передал мне письмо от больничных врачей: ему гораздо лучше, и они надеются, что вылечили его окончательно. Наверное, Каманте знал, о чем мне писали, потому что не спускал с меня глаз, пока я дочитывала письмо, но рассказывать мне о лечении не захотел, словно думал о вещах, неизмеримо более важных. Каманте всегда держался с большим достоинством, сдержанно и строго, но на этот раз не мог до конца скрыть свое торжество. Все туземцы обожают драматические эффекты. Каманте тщательно забинтовал ногу старыми бинтами, явно готовя мне сюрприз. Было ясно, что он не только намерен показать мне, как ему повезло, но еще и совершенно бескорыстно хочет порадовать меня. Видно, он запомнил, как я огорчилась, когда мое лечение ему не помогло, и, конечно, я понимала, что врачи миссии совершили настоящее чудо. Медленно, очень медленно он стал разматывать бинты от колена до пятки, и под ним на обеих ногах открылась чистая, здоровая кожа, на которой были едва заметны небольшие бледно-серые шрамики.
И когда Каманте, сохранивший свойственное ему достоинство, окончательно убедился, что я поражена и очень довольна, он решил удивить меня еще больше и сказал, что он, кроме того, стал христианином. — «Я — такой как ты», — добавил он, И еще сказал, что, пожалуй, я могу дать ему рупию, ибо Христос воскрес в этот день.
Его мать давно овдовела и жила далеко от фермы. Она потом говорила мне, что в тот день мальчик нарушил свое обычное молчание и откровенно, со всеми подробностями рассказал ей, какую странную жизнь он вел в монастырской больнице. Но, повидавшись с матерью, он сразу отправился в мой дом, словно считал, что отныне его место около меня. Он прослужил у меня с тех пор до самого моего отъезда из Африки — около двенадцати лет.
Когда я впервые встретила Каманте, ему было на вид лет шесть, а брат его показался мне восьмилетним, но они оба уверяли меня, что Каманте — старший из них. Возможно, долгая болезнь задержала его рост, и ему было тогда лет девять. Потом он подрос, но все же казался карликом или калекой, хотя трудно было точно сказать, что именно в нем производило такое впечатление. Со временем его худое угловатое лицо округлилось, он ходил и двигался легко, и мне совсем перестал казаться некрасивым, но, быть может, я смотрела на него, как творец смотрит на дело своих рук. Правда, ноги у него навсегда остались тонкими, как палочки. Было в нем что-то и впрямь фантастическое — полушутовское, полубесовское — его можно было представить себе сидящим среди химер собора Парижской Богоматери и глазеющим с крыши вниз. Была в нем и своеобразная яркость и живость — на картине он выделялся бы неожиданно красочным пятном, как и в моем жилище. Всегда казалось, что он немного не в себе, но про белого человека просто сказали бы, что он чересчур эксцентричен.
Каманте был вдумчивым, серьезным человеком. Может быть, долгие годы страданий приучили его к раздумью, и он о многом судил по-своему. На всю жизнь он остался одиноким, обособленным ото всех. И даже когда он делал то же, что все, у него это выходило как-то иначе.
Я устроила вечернюю школу для рабочих на ферме, пригласила учителя из местных. Каждого учителя мне рекомендовала какая-нибудь из наших миссий, и было время, когда у меня преподавали одновременно представители католической, англиканской и шотландской церквей. Вообще местных жителей обычно обучают служители церкви, и, насколько я знаю, на язык суахили переведена только Библия и книги псалмов. Во время моего пребывания в Африке мне очень хотелось перевести для туземцев басни Эзопа, но времени выполнить этот план у меня так и не хватило. Но какой бы ни была моя школа, я любила ее больше всех других мест на ферме — она стала центром нашей духовной жизни, и я провела много приятных вечеров в длинном доме из гофрированного железа — бывшем складе, где она размещалась.
Каманте сопровождал меня, но не усаживался рядом со всеми школьниками на скамьях, а стоял поодаль, демонстративно не желая слушать то, чему их учили, словно подсмеиваясь над простачками, которые дали себя одурачить и теперь слушают всякую чепуху. Но, заглянув ненароком на кухню, я видела, как он записывал по памяти, очень медленно и старательно, все, что ему запомнилось: буквы и цифры, которые он видел на школьной доске. Думается мне, он вряд ли мог привыкнуть к людям, даже если бы захотел; очевидно, Каманте еще в раннем детстве пережил какую-то травму, которая его потрясла и напугала, и теперь, если можно так сказать, ненормальность стала для него нормой. Он, наверное, сам сознавал, как непохож он на других людей, и в надменном величии духа, свойственном карликам, полагал, что раз мир непохож на него, стало быть, это ненормальный мир, а он сам вполне нормален.
Каманте отлично разбирался в денежных делах, тратил на себя немного, очень мудро совершал сделки со своими соплеменниками, продавая им коз, и женился он рано, хотя женитьба в племени стоила немало. Но я часто слышала, как он трезво и со знанием дела философствовал о бренности денег. В общем, он был в странных отношениях с окружающим миром: легко подчинял его себе, но был о нем нелестного мнения.
Каманте ничему не удивлялся, в нем не было дара преклонения. Он мог признавать и одобрять своеобразный ум животных, но за все время, что я его знала, он только об одном человеке отозвался с похвалой — это была молодая женщина из племени сомали, которая через несколько лет после него появилась у нас на ферме. Обычно он всегда и над всем иронически подсмеивался, особенно над всякой самоуверенностью и бахвальством. Все туземцы любят поиздеваться, злорадствуют, когда у других дела