Специалистом быть потребно, дабы чем ствол один от другого отличен, определить. Ну и конечно, в формах керамических выращивать детали сложные можно; столь высокое в форме давление, что плотной исключительно деталь в результате выходит. Детали крупные вытачивать можно песчаником мягким из досок непосредственно и сланцем шлифовать. Благодарный весьма материал этот для работы, считаем мы.
Почему-то Руис-Санчес вдруг почувствовал себя немного пристыженным. Это был тот же — только многократно усиленный — стыд, что ощущал он дома на Земле, глядя на часы с кукушкой, старый добрый «Шварцвальд». Все остальные, электрические часы на его гасиенде в пригороде Лимы могли бы, конечно, работать тихо, точно и занимать куда меньше места — да вот беда: при выпуске их принимались в расчет соображения не только технические, но и коммерческие. В результате большинство то пронзительно, астматически похрипывали, то принимались, когда вздумается, негромко, безнадежно постанывать. Очертаний все были исключительно модерновых, громоздки и страшны как смерть. Точность хода у всех поголовно, мягко говоря, оставляла желать лучшего; а те, которые выпускались с нерегулируемым электромоторчиком и простейшей «коробкой передач», по определению невозможно было подстроить — так они, бедные, и жили, на веки вечные обреченные отставать либо спешить.
А тем временем деревянные часы с кукушкой тикали себе и тикали. Каждые четверть часа распахивалась одна из деревянных створок, и выдвигался, звучно токуя, перепел; каждый час появлялся сперва перепел, а потом кукушка, и тихо звякал колокольчик — вместо традиционного «ку-ку». А полночь и полдень — это было не просто время суток; в полночь и в полдень разыгрывались целые представления. Отставали часы эти ну максимум на минуту в месяц; а что касается завода, то достаточно было раз в день, перед сном, потянуть за три гирьки.
Мастер, изготовивший часы, умер задолго до рождения Руис-Санчеса. А за свою жизнь священник успеет купить и выбросить, по меньшей мере, дюжину дешевых электрических поделок чего производители их, собственно, и добивались; тенденция эта напрямую вела свое происхождение от «методики запланированного устаревания» — мании намеренно сокращать срок службы вещей, которая охватила американский континент во второй половине прошлого века.
— Воистину очень благодарный… — тихо проговорил Руис-Санчес. — У меня еще один вопрос, если позволите. Скорее даже, продолжение предыдущего вопроса. Я спрашивал, умираете ли вы; теперь я хотел бы спросить, как вы рождаетесь. На улице я вижу много взрослых литиан, иногда и в окнах домов тоже — хотя вы, насколько я понимаю, живете один… Но я ни разу не видел ни одного ребенка. Не объясните, в чем тут дело? Если, конечно, тема эта дозволена к обсуждению…
— Дозволена, конечно, дозволена, — отозвался Штекса. — Закрытых не может быть тем. Как, несомненно, в курсе вы, сумки брюшные у женщин есть наших, где яйца носятся. Мутация такая полезной оказалась весьма: немало хищников на Литии, гнезда разоряющих.
— Да, на Земле тоже встречаются сумчатые животные — правда, живородящие.
— Раз в год пора приходит яйца откладывать, — продолжал Штекса. — Покидают дома свои тогда женщины наши и мужчин выбирают, оплодотворить яйца дабы. Один пока что я, ибо в сезоне этом не остановил никто на мне выбор первый свой; для брака второго выберут меня, завтра произойдет это.
— Понимаю… — осторожно протянул Руис-Санчес. — А чем определяется выбор? Эмоциями или только разумом?
— Одно и то же это, в итоге конечном, — ответил Штекса. — Не оставляли потребности генетические на волю случая предки наши. Эмоции наши не противоречат более знанию евгеническому. И не могут противоречить, ибо сами изменению подверглись в процессе селекции тщательной, дабы действовать сообразно знанию этому… Наступает в конце сезона День миграции. Оплодотворены уже яйца все к моменту сему и лупиться готовы. В день этот — не дождетесь вы его, опасаюсь я, раньше улетаете вы — на берег морской выходит народ весь наш. От хищников охраняют мужчины женщин, и заходят женщины в воду, где поглубже, и детей рожают.
— В море? — слабеющим голосом переспросил Руис-Санчес.
— В море, да. А потом возвращаемся все мы к делам будничным нашим, до следующего сезона брачного.
— А дети… что потом с детьми?
— Ну как же, сами о себе заботятся они, как сумеет кто. Гибнут многие, конечно, собрату прожорливому нашему рыбоящеру достаются — которого из-за этого бьем мы нещадно, можем когда. Но домой большинство возвращаются, время когда приходит.
— Возвращаются? Штекса, я ничего не понимаю! Почему они не тонут при рождении? И если возвращаются, почему мы ни одного не видели?
__ Видели, — отозвался Штекса. — Того более, слышали, и часто весьма. Неужели сами вы… Ах да, млекопитающие вы, вот сложность в чем. В гнезде остаются дети ваши; знаете их вы, и знают они родителей.
__ Да, — повторил Руис-Санчес, — мы их знаем, и они нас тоже.
— Невозможно у нас это, — сказал Штекса. — Пойдемте, покажу я.
Он поднялся и вышел в прихожую. Руис-Санчес последовал за ним; от догадок, одна другой нелепей, голова шла кругом.
Штекса отворил дверь. Ночь, с отупелым потрясением отметил священник, была уже на исходе; облака на востоке мерцали слабым-слабым жемчужным отблеском. Джунгли все так же певуче, многообразно гудели. Раздался пронзительный, с шипением свист, и над городом в сторону моря поплыла тень птеранодона. Далеко на воде крошечное бесформенное пятнышко — не иначе как литианский гидроплан — поднялось над волнами и пролетело ярдов, наверно, шестьдесят, прежде чем снова взрезать тяжелую маслянистую зыбь. Из илистых низин доносился хриплый, кашляющий лай.
— Вот, — тихо произнес Штекса. — Слышали вы?
Та же тварь на отмели — или другая такая же — снова раскатисто скрипнула, явно сетуя на грусть и одиночество.
— Конечно, трудно вначале им, — сказал Штекса. — Но позади худшее уже. Вышли на берег они.
— Штекса… — проговорил Руис-Санчес. — Ваши дети — это земноводные рыбы?!
— Да, — сказал Штекса, — это дети наши.
В конечном-то счете, именно из-за неумолчного лая земноводных рыб он и хлопнулся в обморок, когда Агронски отворил дверь. «Помогло» и то, что Руис-Санчес столько времени был на ногах; и двойная нервотрепка из-за болезни Кливера вкупе с открытием, что тот лгал, причем беззастенчиво; и чувство вины по отношению к Кливеру, возраставшее с каждым шагом дороги домой под светлеющим, слезящимся небом; и, конечно, потрясение от появления Микелиса с Агронски, прилетевших, пока он ради удовлетворения любопытства пренебрегал врачебным долгом.
Но в основном дело было в придушенно стихающем к утру гомоне детей Литии, что всю дорогу от Штексы молотил, будто стенобитные орудия, в бастионы, с превеликим тщанием возведенные Руис- Санчесом у себя в мозгу.
Обморок длился буквально несколько секунд. Когда священник очнулся, Агронски с Микелисом уже усадили его на табурет посреди лаборатории и пытались стянуть с него плащ, да так, чтобы не дай Бог не разбудить или потревожить, — топологическая задача той же сложности, что снять жилетку, не снимая пиджака. Священник устало извлек руку из рукава плаща и поднял взгляд на Микелиса.
— Доброе утро, Майк. Прошу прощения за безобразное поведение.
— Не глупи, — бесстрастно сказал Микелис — И вообще, лучше помолчи пока. Хватит с меня того, что Кливера полночи утихомиривал. Честное слово, Рамон, с меня хватит.
— Но я — то здоров. Просто немного подустал.
— Что такое с Кливером? — вмешался Агронски. Микелис собрался было шикнуть на него, но Руис- Санчес произнес:
— Нет-нет, Майк, вопрос вполне законный. Честное слово, со мной все в порядке. А что касается Пола, то он напоролся сегодня в лесу на какой-то шип и заработал гликозидное отравление. То есть какое сегодня — вчера. И как он там при вас?