литианином.
Времени досконально изучить разверзшуюся перед ним черную пропасть у священника было более чем достаточно. Руис-Санчес никогда не склонен был недооценивать силу, досель являемую злом, — силу, сохраненную (на предмет чего церковь даже сумела прийти внутри себя к консенсусу) после отпадения от высочайшего престола. Как иезуиту, ему приходилось уже разбирать и оспаривать довольно дел совести, чтобы не тешиться иллюзиями, будто зло исключительно прямолинейно или бессильно. Но чтобы среди способностей врага рода человеческого числилась творческая — такого Руис-Санчесу и в голову не приходило, до самой Литии. Нет уж, Богово — Богу. Помыслить, будто может быть более одного демиурга — ересь чистейшей воды, и притом очень древняя.
Но как есть, так есть — ересь там или что. Вся Лития, и особенно доминирующий на планете вид, рациональный и достойный всяческого восхищения, суть порождение зла, призванное ввести человечество во искушение — новое, чисто интеллектуальное, явленное, словно Минерва из головы Юпитера. А явление то — противоестественное, как и созвучное ему мифическое, — призвано было, в свою очередь, породить: массовое символическое хлопание себя по лбу (всеми, кто способен хоть на мгновение помыслить, будто возможна какая-либо иная творческая сила, помимо Божественной); трескучую, до звона в черепе головную боль (у теологов); моральную мигрень; и даже космологическую контузию, ибо Минерва — верная подруга Марса, и на земле (воистину, мучительно вспомнилось Руис-Санчесу), как на небе[20].
В конце концов, на небе он был, и кому знать, как не ему.
Но все это могло и обождать — какое-то время, по крайней мере. Сейчас же главное, что крохотное существо — беззащитное, как трехдюймовый малек угря, — явно пребывало в добром здравии. Руис-Санчес взял мензурку с водой, мутной от тысяч выращенных в питательной среде Cladocera и циклопов, и отлил примерно половину в загадочно мерцающую амфору. Священник и глазом не успел моргнуть, как крошка- литианин ушел на глубину, в погоню за микроскопическими ракообразными. «Аппетит есть, — рассудительно отметил Руис-Санчес, — значит, здоров».
— Во шустряк! — негромко прозвучало из-за плеча. Священник, улыбаясь, поднял голову. Это подошла Лью Мейд, молодая заведующая ООН’овской биолабораторией, чьему попечению маленький литианин будет вверен на долгие месяцы. Невысокая и черноволосая, с едва ли не по-детски безмятежным выражением лица, она перегнулась над плечом Руис-Санчеса и, затаив дыхание, глянула в вазу, дожидаясь, пока имаго вынырнет[21].
— Не разболеется он на наших циклопиках? — поинтересовалась доктор Мейд.
— Надеюсь, нет, — ответил Руис-Санчес. — Циклопики-то земные, но метаболизм литиан удивительно похож на наш. Даже цвет крови у них определяется чем-то вроде гемоглобина — хотя, конечно, не на железе, на другом металле. И планктон их — из очень близких родственников наших циклопов и водяных блох. Нет — если уж он пережил полет, то и заботу нашу как-нибудь выдюжит; даже благие намерения.
— Полет? — с расстановкой переспросила Лью. — Как мог ему повредить полет?
— Ну, точно сказать не могу. Пришлось рисковать. Штек-са — его отец — преподнес нам его прямо в вазе, уже запечатанной. Мы представления ни малейшего не имели, что там и как он предусмотрел в плане мер безопасности. А вскрыть вазу опасались; в чем я стопроцентно был уверен, так это что Штекса не стал бы опечатывать ее просто так; в конце концов, собственную физиологию он знает явно лучше любого из нас, даже доктора Микелиса или меня.
— К чему я, собственно, и клоню, — сказала Лью.
— Понимаю; но, видишь ли, какое дело, Лью, о космическом полете Штекса ведь не знает ничего. То есть насчет обычных механических напряжений он, конечно, в курсе — летают же у них реактивные транспорты; но меня беспокоил континуум Хэртля. Помнишь наверняка все эти совершенно фантастические темпоральные эффекты, которые проявились у Гэррарда, в первом его успешном полете — к Центавру. Даже будь у меня время, я бы все равно не смог объяснить Штексе уравнений Хэртля. Во-первых, секретность; во-вторых, все равно он ничего не понял бы, их математика до трансфинитного анализа еще не дошла. А фактор времени чрезвычайно важен у литиан при развитии зародыша.
— Почему? — полюбопытствовала Лью. И снова покосилась на амфору с непроизвольной улыбкой.
Вопрос затронул струну весьма болезненную, причем болезненную издавна.
— Потому, Лью, — ответил Руис-Санчес, тщательно подбирая слова, — что у них внешняя физическая рекапитуляция. Вот почему сейчас в вазе рыбешка; когда он вырастет, то станет рептилией — хотя с кровеносной системой, как у птиц, плюс еще кое-что будет для рептилий нехарактерное. У литиан самки откладывают яйца в море…
— Но вода в кувшине пресная.
— Нет, морская; на Литии моря не такие соленые. Короче, из яйца образуется такая вот рыбешка; потом у нее развиваются легкие, и приливом ее выносит на берег. Слышала б ты, как они лают в Коредещ- Сфате — ночь напролет выхаркивают из легких воду, формируют мускулатуру диафрагмы.
Ни с того ни с сего Руис-Санчеса затрясло. Воспоминание о лае подействовало на нервы куда сильнее, чем в свое время — собственно лай. Тогда ведь он не знал еще, что это такое — точнее, знал, но не догадывался, что он означает.
— В конце концов у земноводных рыб вырастают ноги, а хвост отваливается, как у головастиков; и они углубляются в джунгли — уже настоящие амфибии. Через некоторое время газообмен начинает идти только через легкие, поры кожи больше не задействованы, так что держаться у воды теперь не обязательно. В конце концов они совсем взрослеют, становятся рептилиями — весьма высокоразвитыми, сумчатыми, прямоходящими, гомеостатичными — и в высшей степени разумными. Тогда новые взрослые выходят из джунглей в город, готовые учиться.
Лью слушала, затаив дыхание.
— Чудо! — прошептала она.
— Не более, не менее, — хмуро отозвался Руис-Санчес. — С нашими детьми все почти так же, но в утробе — а потом они извергаются на свет Божий; литианские же, как сквозь строй, прогоняются через все, что им уготовано тамошней природой. Вот почему я волновался насчет континуума Хэртля. Мы как могли экранировали вазу от полей генераторов Нернста, но когда развитие зародыша так тонко подстроено под динамику окружающей среды, замедление времени может все порушить. В случае с Гэррардом его сначала замедлило до часа в секунду, потом подхлестнуло до секунды в час, потом обратно, и так далее, строго по синусоиде. Малейший огрех в экранировании, и с сыном Штексы могло бы случиться то же самое, и кто его знает, чем бы все кончилось. Слава Богу, утечки все-таки не было; но я волновался.
Девушка погрузилась в раздумье. Чтобы не задуматься самому, — передумано об этом было уже достаточно, причем по сужающейся спирали, заведшей в абсолютный тупик, — Руис-Санчес стал наблюдать, как думает Лью. Смотреть на нее всегда было сущее душевное отдохновение, а в отдыхе Руис- Санчес нуждался как никогда. Даже успело сложиться ощущение, будто и минутки свободной у него не выдалось — с того самого момента, как хлопнулся в обморок прямо на изумленного Агронски, еще там, в Коредещ-Сфате.
Лью родилась и воспитывалась в штате Большой Нью-Йорк. Руис-Санчес всегда говорил — ив его устах это был наиболее глубоко прочувствованный комплимент, — что по ней этого никак не скажешь; будучи перуанцем, он ненавидел девятнадцатимиллионный мегалополис всеми, как говорится, фибрами души (что, как сам же с готовностью признавал, было совершенно не по-христиански). В Лью совсем не замечалось нервозности или нездорового возбуждения. Она была спокойна, нетороплива, невозмутима, вежлива, и ничто не могло поколебать ее самообладания (не безразличного причем, не ледяного, и без навязчивой зацикленности), а все попытки каких бы то ни было посягательств натыкались на стену прямодушия и бесхитростности; усомниться в ближнем своем ей и в голову не приходило — и не из наивности, а из природной уверенности, будто истинное существо ее настолько неуязвимо, что даже пытаться уязвить никто не станет.
Вот первое, что пришло Руис-Санчесу на ум при взгляде на Лью; но стоило продолжить случайную мысль, и он опечалился. Как никто не догадался бы, что Лью из Нью-Йорка (даже речь ее не выдавала какого-либо из восьми городских диалектов, один другого неразборчивей, и уж подавно никому бы в голову