из двухлетней давности разговоров с Рамоном, в структуре церкви орден иезуитов являлся чем-то наподобие мозговой коры, занимаясь разрешением наиболее запутанных моральных, теологических и организационных проблем. Особенно, помнилось Агронски, иезуитов занимали вопросы внутрицерковного устройства и выработка рекомендаций Риму; оттого-то, собственно, весь Фордхэм и гудел (буквально). Хоть Агронски так и не расшевелил себя в достаточной степени, чтобы выяснить, в чем суть дела, в общих чертах он представлял, что речь о готовящейся в этом году папской булле, которая должна раз и навсегда разрешить одну из главнейших проблем католической догматики, сравнимую разве что с проблемой догмы об успении Святой Девы, которую разрешила папская булла вековой давности; судя по доносящимся до Агронски отголоскам горячих споров (в столовой, да и где бы то ни было в свободное от работы время), рекомендация была уже вынесена, и спорить теперь приходилось только о том, к какому решению вероятнее всего придет папа Адриан. Агронски немного удивляло, что могут еще быть какие-то сомнения, пока где-то в комиссариате он не уловил обрывок разговора, из которого следовало, что рекомендации ордена были именно рекомендациями, то есть ни в коей мере ни к чему не обязывали. Скажем, на предмет догмы об успении орден в свое время категорически возражал, хотя прекрасно было известно, что тогдашний папа — ярый ее сторонник, и буллу издал-таки соответствующую; решение было окончательным и обжалованию не подлежало: наместник престола Святого Петра непогрешим по определению.
Ничто более, сознавал Агронски с воцарением в его мире тошноты и головокружения, подобной ясностью не обладало. В итоге фордхэмовские коллеги начали казаться ему столь же далекими, как некогда на Литии Руис-Санчес. К 2050 году католическая церковь занимала среди конфессий четвертое место по числу приверженцев, уступая только исламу, буддизму и индуизму, именно в таком порядке; далее следовали всевозможные протестантские конгрегации вместе взятые — они вполне могли бы и обойти католиков, если пополнить ряды протестантов всеми, чье мировоззрение ни в какую теистскую систему толком не вписывалось (кстати, весьма вероятно, что агностики, атеисты и те, кому наплевать, вместе взятые могли бы составить по численности конкуренцию иудаизму, и вполне успешно). У Агронски же было смутное ощущение, что он в равной степени не принадлежит ни к одной из этих групп; он пребывал в свободном дрейфе; медленно, но верно он начинал сомневаться в самом существовании вселенной как феноменологического объекта, а раз так, то какая, собственно, разница, с каких позиций ее — не факт, что реально существующую — истолковывать, англиканства или логического позитивизма. Когда разочаровался в бифштексах, то не все ли равно, как там мясо отбивалось, жарилось, сервировалось и подавалось?
Приглашению на выход Эгтверчи в свет едва не удалось пронизать железный туман, застлавший от геолога мироздание. У Агронски возникло чувство, будто вид литианина во плоти мог бы как-то ему помочь — хотя вряд ли сам он понимал как; к тому же хотелось снова повидать Майка и святого отца — где-то в глубине теплилось воспоминание о том, как им когда-то было хорошо вместе. Но святой отец отсутствовал; Майк был все равно что за много световых лет, поскольку успел тем временем обзавестись какой-то подружкой — а из всех бессмысленных человеческих наваждений Агронски твердо решил непременно избегнуть как раз тирании секса; что до Эгтверчи во плоти, тот оказался гротескной и тревожной карикатурой на литиан, какими они помнились Агронски. Крепко досадуя на себя, он планомерно держался ото всех подальше и по ходу дела, чисто по небрежности, вдрызг напился. Больше от вечера память не удержала ничего, кроме обрывочных воспоминаний о какой-то полночной драке с каким-то смуглокожим лакеем — в огромной темной зале со стенами из проволочной сетки, вроде шахты лифта на Эйфелевой башне… почему-то в памяти с шипением вскидывались облака пара, и рывками усугублялось вселенское тошнотворное головокружение, будто Агронски и безымянный противник его опускались прямиком в ад на конце тысячемильного гидравлического поршня.
Очнулся он в полдень на следующий день у себя в комнате с головокружением, усилившимся тысячекратно, с жутким чувством, что призван исполнить некую миссию перед неминуемой катастрофой, и с похмельем таким чудовищным, какого не было аж с грандиозной попойки на первом курсе колледжа (в тот раз пили шерри). С похмельем он боролся дня два и наконец поборол, но остальное никуда не делось, окончательно возведя глухую стену между ним и мирозданием, каковое включало даже то, что он мог видеть и осязать в собственной квартире. Еда утратила вкус; слова на бумаге — смысл; он не мог просто так пройти от стула до туалета: на каждом шагу непременно возникало ощущение, будто комната в любой момент может ни с того, ни с сего перевернуться вверх дном или вообще исчезнуть. Все на свете лишилось объема, фактуры и веса, не говоря уж о цвете; вторичные свойства вещей, потихоньку ставшие утекать из его мира сразу по возвращении на Землю, утекли без остатка, и теперь наступал черед свойств основных.
Конец представлялся ясно и недвусмысленно. Должно было не остаться ничего, кроме скорлупы инстинктов и привычек, которая скрывала бы кроху вырождающуюся и непознаваемую, его «я». К моменту, когда одна из таких привычек усадила его перед экраном и щелкнула переключателем, спасать что-либо еще было поздно. Во всей Вселенной не оставалось никого, кроме него — никого и ничего…
Вдобавок, когда экран зажегся, а Эгтверчи так и не появился, Агронски обнаружил, что даже у «я» нет больше имени; что его «я» — в тонкой оболочке самосознания, существующего вопреки воле, — пусто, как поставленный на попа кувшин.
Руис-Санчес отложил на колени тонкую, протершуюся на сгибах аэрограмму и уставил невидящий взгляд в окно «рапидо». Экспресс отбыл из Неаполя час назад и одолел едва ли не половину пути до Рима, а святой отец так еще почти и не видел страны, побывать в которой мечтал, наверно, всю сознательную жизнь; теперь вот, вдобавок, не отпускала головная боль. Микелисовы каракули и в лучшем-то случае были не разборчивей бетховеновских, а уж это письмо точно писалось в обстоятельствах, наименее располагающих к четкости почерка.
А после явно неблагоприятного психологического климата, придавшего каракулям особую замысловатость, вступил в дело факс, отмасштабировавший послание с уменьшением и перенесший его на тонкую аэрограммную пленку; теперь только опытный криптолог — для которого почерки все равно что клинопись для ассириолога — мог бы что-то разобрать в этих мушиных следах.
Через секунду — другую Руис-Санчес подобрал аэрограмму и продолжил прерванное чтение:
«…почему весь дальнейший разгром я и пропустил. До сих пор, правда, сомневаюсь, полностью ли отвечал Эгтверчи за свои действия, или все же дымы графини могли возыметь какой-то эффект; не настолько уж его метаболизм отличается от нашего — впрочем, это уже скорее по твоей части. Ладно, после драки кулаками не машут. В любом случае, об учиненном на нижнем этаже я знаю не больше, чем сообщалось в газетах. Если газеты тебе не попадались, то произошло, вкратце, вот что: то ли Эгтверчи с его молодчиками показалось, что поезд тащится слишком медленно, то ли просто скучно стало, но они пошли своим путем, местами проламывая перегородки насквозь, где так было не пройти. Для литианина Эгтверчи, конечно, еще хиловат, но ростом уже вполне вышел, и что для него какие-то там перегородки?
Что было дальше, сказать сложно — смотря кому из журналистов верить. Насколько я понял из газетной разноголосицы, сам Эгтверчи никого не трогал, а если его бравые солдатики и трогали, то им тоже досталось — один из них умер. Вот кто влип по полной, так это графиня. В числе прочего Эгтверчи вломился куда не следовало, где всякие известные личности предавались самым экзотическим сумасбродствам (фантазии церемониймейстера графини, судя по всему, можно только позавидовать). Кое до кого из гостей алчущая сенсаций пресса уже добралась (и кто-то на этом только бесплатную рекламу поимел, ну разве что несколько более скандальную, чем хотелось бы); остальные, похоже, жаждут крови рода Овернских.
Сам граф им, разумеется, не по зубам; тот даже не был в курсе, что, собственно, происходит. (Кстати, тебе не попадалась последняя его статья, из «петардовских»? Это нечто! Старик как-то хитро преобразовал уравнения Хэртля, так что можно «обходить» — буквально — обычный пространственно- временной континуум, типа за угол заглядывать. Теоретически можно даже, например, фотографировать звезду, как она сейчас, а не какой была сколько-то там световых лет назад. Бедняга Эйнштейн, от такого удара ему уже не оправиться.) Но из Канарских прокуроров графа уже разжаловали, и если он быстренько не изымет свое состояние из рук графини, то рискует остаться обычным, сравнительно уютно устроенным троглодитом. Никто до сих пор не знает, где он, так что, если газет не читает, как-то дергаться ему уже поздно. Как бы то ни было, графиня явно стала в своем кругу персоной нон грата, причем пожизненно.
И я до сих пор недоумеваю, планировал это Эгтверчи или все вышло случайно. Сам он говорит, что