В. Розанова перевариваю с трудом. «Петр и Алексей» (3-я часть трилогии Мережковского) приятно щекотит горло, но не свыше нормы. Получаю «Весы» (Скорпионовский журнал), где буду писать (ужасное буду, когда еще не знаю почти, о чем).
Это — о нас.
Милый Александр Васильевич! Зачем Вы пишете мне: 1) что я обиделся; 2) что я «улыбнусь пронзительно». Я не пронзителен по отношению к Вам и никогда не буду. Все, что есть у меня по части пронзительности (немного, увы!), трачу я на людскую тупость. Вас я знаю настолько, чтобы говорить Вам то, чего почти никто не хочет узнать и понять, и услышать от Вас сладостные, нежные вести. Вы сообщили мне весеннюю весть, повитую сумраком все-таки. Спасибо. Мне хочется для Вас в этом конца такого, какой нужен мистически (в эти концы я верю наиболее, да и Вы!), но чтобы не было йоты поверхностного, надуманного, чахлого. Я своего конца не придумал, он настал без ведома заинтересованных сторон (это буквально так, поэтической вольности ни на грош). Дай Вам бог того же, мало людей достойнее Вас. Я жил среди «петербургских мистиков», не слыхал о счастье в теории, все они кричали (и кричат) о мрачном, огненном «синтезе». Но, пока я был с ними, весны веяли на меня, а не они. Веяла «Лучезарная Подруга», и стихи я посвящал Ей, а не Зинаиде. В Москве смело говорят и спорят о счастье. Там оно за облачком, здесь — за черной тучей. И мне смело хочется счастья. Того же Вам желаю от всего сердца.
Когда будет можно, напишите мне еще о той девушке, о которой Вы говорите. Для меня это хорошо не только из-за красоты, а из-за жизни и религии. Ваше письмо было ново и прекрасно, потому что Вы говорили от души. Спасибо Вам за Ваши милые слова и за Вашу любовь. Когда приедете (верю), перейдем на ты. Пора уже.
Желаю Вам СЧАСТЬЯ, здоровья, светлого расположения духа, исполнения мистического долга. Моя жена, мама, отчим желают Вам всего самого лучшего и приветствуют Вас. Спасибо за пожелания всем и письма. Мы думали о Вас, беспокоились при начале войны. Сегодняшнее Ваше письмо успокоительно свидетельствует о том, что Вы в Томске. А как хороша война, сколько она разбудила!
Целую Вас крепко, милый. Напишите, когда будет время.
Желаю Вам перешагнуть через экзамены счастливо.
Ваш, любящий Вас Ал. Блок.
P. S. Осенью выйдет сборник моих стихов! (в «Грифе»). Можно посвятить Вам что-нибудь? Но надеюсь, что мы увидимся раньше.
51. С. М. Соловьеву. 8 марта 1904. Петербург
Милый Сережа.
Несмотря на получение двух твоих писем, я до сих пор не мог выбрать настоящей минуты для ответа. Все было что-то неспокойно. Между тем я имею сообщить тебе многое.
Прежде всего, приехав из Москвы, мы с Любой совершенно пришли в отчаяние от Петербурга. Въезд наш был при резком безнадежном ветре — без снега, так что порошинки неслись по мостовой взад и вперед без толку, и весь город как будто забыл число и направление своих улиц. Через несколько дней впечатление было еще пострашнее. Мы встретились в конке с чертом, и, что всего ужаснее, — не лицом к лицу. В погоду, подобную вышеописанной, сидела в конке против нас «симфоническая» (А. Белый) фигура женщины (или — нет), по-видимому на подложенном круге (какой кладут больным от геморроя и т. п.), в бесформенной шубе, с лицом, закрытым белой вуалью, под которой вместо глаз и носа виднелись черные впадины. Она говорила вульгарно сипловатым дамским баском с несчастной и преждевременно состарившейся (!) женщиной- поводилыцицей. По-видимому, последняя от рождения раба. Всего ужаснее, что мы с Любой до сих пор не знаем, клевета ли это на больную старушку (впрочем, исполинского роста) или правдивый рассказ о «нем». Но «он» был близко, ибо в тот же день мы не узнали одной из самых примечательных для нас улиц.
Еще через несколько дней стали приходить «петербургские мистики». Один целый вечер хихикал истошным голосом. Другой не знал, что ему предпринять, ввиду важности своего положения, и говорил строгим и уклончиво дипломатическим тоном. Третьего (и самого замечательного — Иванова Евгения) «коряжило» от Медного Всадника всю зиму, — представь, что с ним к весне! Он вполне и безраздельно пылает Розановым и Мережковским. В тот вечер получил я впервые в этом году приглашение в «Новый путь» от Зинаиды — крайне любезное, с подписью «душевно ваша». После долгих разговоров, в которых Люба была против «Нового пути», я внезапно решился и написал сдержанно и вежливо, что я не приду, потому что пока молчу и пишу стихи, а потому не имею права молча присутствовать на собрании, с которым не согласен. Опускал письмо сам, ночью, причем внезапно (и единственный раз) на лестнице потухло все электричество, и было страшно идти с напряженными нервами. Но я принял это за диавольское препятствие и прошел до ящика ощупью.
Все это описываю тебе так подробно, потому что чувствую, что тут наступает что-то важное для меня, и именно после наших мистических встреч в Москве. Во всяком случае, могу формулировать (донельзя осторожно) так: во мне что-то обрывается и наступает новое в положительном смысле, причем для меня это желательно, как никогда прежде. Я чувствую неразрывную связь с Мережковским только как с прошлым и в смысле отучения от пошлости и пр. Теперь меня пугает и тревожит Брюсов, в котором я вижу, однако, неизмеримо больше света, чем в Мережковских. Вспоминаю, что апокалипсизм Брюсова (т. е. его стихотворные приближения к откровению) не освещены исключительно багрянцем, или исключительно рациональной белизной, как у Мережковских. Что он смятеннее их (истинный безумец), что у него есть детское в выражениях лица, в неуловимом. Что он может быть положительно добр. Наконец, что он, без сомнения, носит в себе возможности многого, которых Мережковский совсем не носит, ибо большего уже не скажет. Притом мне кажется теперь, что Брюсов всех крупнее — и Мережковского. Ах, да! Отношение Брюсова к Вл. Соловьеву — положительное, а Мережковского — вполне отрицательное. Как-то Мережковский сказал: «Начитались Соловьева, что же — умный человек» (!?!). Вообще я могу припомнить много словечек Дм. Сергеича, не говорящих в его пользу. Но он важен, и считаться с ним надо.
На днях приезжал С. А. Соколов. Вышло глупо и скверно. Я думаю, что он добрый человек. Но я знаю, что он совсем ничего не понимает. Прежде всего он развязно спросил: как нам нравится альманах? Я замямлил (ибо мое убеждение сходится с твоим — относительно печки, за исключением Бугаева, напрасно тебе не нравится «Световая сказка»). Он уже слегка обиделся. Из долгих и бесплодных разговоров в продолжение двух дней и скитаний по совершенно ненужным местам выяснилось, что мы совсем разных мнений. К тому же я раскис, и Люба не была в духе поддерживать расклеивавшийся разговор. Наконец перед отъездом (за обедом у нас) добрый Сергей Алексеевич разбух от грусти и всем живо напомнил Крабба. Стало совсем отвратительно, примешалась жалость к нему. Он уехал грустный и обиженный на вокзал. Через несколько минут я сорвался с места и поскакал за ним. Приехал к нему в номер, проводил его на вокзал, каялся, просил прощенья, он слегка растрогался. Вообще конец оказался удачнее. Но, в конце концов, у меня чувства следующие: 1) «Гриф» выпустил два альманаха, Бальмонта и Уайльда. Все издано более или менее скверно. 2) Редактор ничего не понимает. 3) «Скорпион» сделал бы все это гораздо лучше. 4) «Гриф» не имеет никакой реальной почвы под ногами. 5) Я попал в грязную историю, и мне ужасно не хочется печатать сборник в «Грифе». 6) Самое ужасное: «Грифы»… — очень хорошие люди и искренно не понимают и не видят, что им гораздо лучше не издавать ничего. 7) Мало того — «Гриф» — положительная подделка и большой грех против искусства по отношению к людям (публике): публика не различает дурного от хорошего