Если что-либо в пьесе Вас не удовлетворяет, напишите мне, пожалуйста. Разочаровались ли Вы в ней после переделки? Или она представляет слишком большие трудности для театра? Ведь сам я тут совсем не судья. А между тем душа моя просит сцены для этой пьесы — в противоположность всем остальным, какие я до нее писал.
Вы понимаете, глубокоуважаемый Константин Сергеевич, как неприятно оставаться в неопределенном положении в таком важном для меня деле; потому не осудите, прошу Вас, искренно преданного Вам
200. С. А. Венгерову. 4 декабря 1908. <Петербург>
Глубокоуважаемый Семен Афанасьевич.
Сегодня, получив Ваше письмо, я заходил к Вам. Я хотел только предупредить Вас о следующем: доклад мой очень невелик — всего минут на 20–25; собственно литературная часть его — о Горьком — для меня дело десятое. На первый план я ставлю вопрос о том, как интеллигенции найти связь с народом. Не делая никаких выводов, я высказываю только соображения, определяющие постановку вопроса. Таким образом, тема моя, может быть, слишком выходит за пределы литературы, и каждым словом своим я стремлюсь подчеркнуть свой панический страх перед словесностью в
Я, со своей стороны, готов прочесть и этот доклад, но, может быть, Вы будете иметь что-либо против?
Страничку о Толстом я переписал и приложил к последней своей работе, которую занес Вам сегодня.
Преданный Вам
201. К. С. Станиславскому. 9 декабря 1908 Петербург
Глубокоуважаемый и дорогой Константин Сергеевич.
За письмо Ваше — спасибо Вам горячее и от души. Как можете Вы думать, что оно для меня досадно, обидно или неинтересно. Оно мне и важно и дорого, со всем, что Вы пишете, я считаюсь глубоко, принимаю к сердцу. И, конечно, мне дорого прежде всего Ваше внутреннее отношение ко мне и к этой моей пьесе, Ваше внутреннее «да» и «нет», — потом только вопросы принятия, постановки и т. д.
Ведь тема моя, я знаю теперь это твердо, без всяких сомнений — живая, реальная тема; она не только
В таком виде стоит передо мной моя тема,
Ибо мера нашей утонченности исполнилась, т. е. утонченность уже вошла в плоть и кровь, всегда с нами, мы уже не трепещем за нее (конечно, я говорю «мы» лишь в предчувствии новых людей, пока их, несомненно, мало); и потому мы
Теперь: что касается в частности, «Песни Судьбы», то сам я о ней мало знаю, лучше сказать, жива она для меня самого до сих пор
Может быть, Вы правы, сами лица неживые (за исключением некоторых). Но всех их я нежно люблю, большую часть — ясно перед собою вижу.
Что касается Ваших исследований о «математической точности человеческой природы» (вообще это место Вашего письма), то тут, и по намекам Вашим, я догадываюсь о чрезвычайной ценности Ваших наблюдений.
Понимаю Вас, понимаю это стремление художника к «математике» в высшей степени. С этой точки зрения в «Песне Судьбы»
Хочу, чтобы Вы услышали меня, чтобы Вы знали, что нет в моем «народничанье», что ли, — тени публицистического разгильдяйства, что я ни в каком случае не хочу забывать «форму» для «содержания», пренебрегать математической точностью, строжайшей шлифовкой драгоценного камня. Но
Вы лично и дело Ваше всегда были и есть для меня — пример строжайшего художника. В Вас я чувствую и силу, и терпение, и жертвенность, и
Прилагаемую статейку просмотрите, когда будет свободная минута, если интересно. Я посылаю ее только в дополнение и разъяснение моих мыслей о России, набросанных в этом письме.
Всего не написать, конечно. Может быть, надо поговорить. А я боюсь слов ужасно, в их восторге легко утонуть. Потому-то я и хочу принципиально постановки пьесы, если не «Песни Судьбы», то какой-либо иной (теперь той новой, которая уже сидит во мне, сладко мучает меня вновь); ибо