(зачастую придуманные, как, например, его склонность к каннибализму), а то, что не могло стать достоянием газет в пуританской Америке пятидесятых (факт осквернения могил, предположения о некрофилии и инцесте), циркулировало в виде слухов, сплетен и шуток, — перед врачами постепенно приоткрывалась история вполне фрейдистского содержания. Властная, деспотичная, фанатично религиозная мать, почти сорок лет эмоционально и сексуально подавлявшая своего сына; тихий, забитый, психически ущербный отец-алкоголик, которого она пережила на пять лет; погибший при невыясненных обстоятельствах старший брат; замкнутое, отъединенное от окружающего мира существование на богом забытой ферме, вне людей и событий. Собственно, только после смерти Августы Гейн, последовавшей 29 декабря 1945 года, «маменькин сынок» Эдди стал наконец Эдвардом Теодором Гейном, странным, чудаковатым, но все же хоть сколько-то общественным существом. Именно в день похорон матери, 1 января 1946 года, он навсегда запер и запечатал ее спальню и наглухо заколотил дверь лестницы, которая вела на второй этаж, в мир его детства, в прошлую жизнь, где он был «слабаком» и «придурком», способным жить лишь материнским умом. (Именно в таком виде и нашла эти помещения полиция Плейнфилда спустя одиннадцать с лишним лет.) Он сделал попытку вырваться из плена вынужденной пассивной социопатии, в котором пребывал долгие годы: обзавелся подержанной автомашиной, стал захаживать в местные пабы и перебрасываться парой-другой фраз с тамошними завсегдатаями, начал общаться с соседями-фермерами, нанимавшими его для разных работ, и даже сидеть с их детьми, когда сами они были заняты уборкой урожая… Вот только параллельно с этой дневной жизнью он вел и ночную, куда более экзотическую: посещал близлежащие кладбища, сдирал кожу с недавно захороненных женщин, возрастом и обликом схожих с Августой Гейн, шил из нее одежду, в которой гулял по дому, воображая себя то собственной матерью, то кем-либо еще. Болезненно обостренный для подобного возраста интерес к человеческой сексуальности входил в неразрешимое противоречие с усвоенными от матери одиозными представлениями о глубокой порочности окружающего мира, а собственная мужская природа — с навязчивым стремлением «присвоить» маняще-недоступный феномен, которым была для Гейна анатомия противоположного пола (отсюда его интерес к транссексуальным сюжетам). Результатом стала диссоциация личности, сопровождаемая потерей контроля над своими действиями и расстройством памяти, следствием которых явились совершенные Гейном убийства. Такой вывод сделала обследовавшая его психиатрическая комиссия, огласившая 6 января 1958 года свое заключение, в котором Эдвард Теодор Гейн признавался «шизофреником и сексуальным психопатом», не способным отвечать за свои действия и не могущим быть преданным суду. Несмотря на негодование и протесты родственников его жертв, Гейн был оставлен в лечебнице. Спустя десять лет, благодаря давлению, оказанному на власти штата со стороны общественности, он все же предстал перед судом присяжных, который 14 ноября 1968 года признал его виновным в убийстве первой степени по делу Уорден, но не подлежащим уголовной ответственности вследствие умственного расстройства в момент совершения преступления.
Психоаналитическая подноготная сенсационного дела Гейна обрела известность в последовавшие за убийствами десятилетия, когда о главном герое плейнфилдских событий был написан ряд документальных книг. В конце пятидесятых же муссировались главным образом полупародийные домыслы о людоедстве «висконсинского волка». Тем удивительнее, сколь многое из подлинных обстоятельств и скрытых мотивов этой истории угадал сорокалетний американский писатель, живший менее чем в сорока милях от Плейнфилда, случайно прочитавший о ней в местной газете и сделавший ее основой своего очередного романа.
К тому моменту, когда в прессе появились первые скупые сообщения о плейнфилдском расчленителе и его «музее ужасов», Роберт Альберт Блох, житель маленького городка Вейавега в штате Висконсин, в прошлом сотрудник рекламного агентства, был довольно известным в кругу поклонников фантастической и «черной» литературы прозаиком, автором свыше сотни рассказов и нескольких романов, внесшим определенную лепту в продолжение «ктулхианской» мифологии великого Говарда Филлипса Лавкрафта, основоположника современной хоррор-литературы, который двадцатью пятью годами раньше лично благословил его на писательский путь. Из рассказов Блоха широкому читателю более других был памятен «Искренне ваш, Джек Потрошитель» (1943), в котором автор перенес печально знаменитого убийцу Викторианской эпохи в американскую действительность сороковых годов, а среди его романов выделялся дебютный «Шарф» (1947) — история о некоем Дэниэле Морли, писателе, сценаристе и по совместительству серийном душителе женщин. Успех «Шарфа» был развит сразу тремя романами («Паутина», «Похититель», «Воля к убийству»), выдержанными в жанре детективного триллера и опубликованными один за другим в 1954 году; сюжет каждого из них также имел прочную психопатологическую подоплеку. Во всех упомянутых произведениях происходящее представлено интроспективно, изнутри преступного или подверженного болезни сознания; все они построены как повествования от первого лица. [99] В случае с «Джеком Потрошителем» эта повествовательная форма, традиционно пользующаяся особым читательским доверием, стала инструментом остроумной нарративной игры и позволила писателю создать в тексте эффект обманутого ожидания: оригинальная концовка истории открывала читателю, что втянутый в поиски легендарного убийцы психиатр Джон Кармоди, от лица которого велся рассказ, и есть сам Потрошитель. Подобные игры с повествовательной точкой зрения впоследствии получили продолжение в «Психозе».
Как неоднократно утверждал в позднейших интервью и автобиографии сам Роберт Блох, в обстоятельствах дела плейнфилдского маньяка его больше всего поразило то, что кипучая некрофильская деятельность и вполне очевидные признаки безумия Гейна столь долго не замечались людьми, по соседству с которыми он жил, и выплыли наружу, в общем-то, случайно. «Тихий дурачок» с уединенной фермы любил порассуждать в местных барах о снятии скальпов и опытах над узниками концлагерей, но окружающие считали это проявлением своеобразного «черного» юмора, присущего Гейну; юмор, конечно, странноват, говорили они, но сам по себе старина Эдди — добрая душа, он и мухи не обидит. Не что иное, как самоуспокоенность и святая ненаблюдательность обывателя позволили безумию Гейна оставаться неукрощенным столь долгое время, и это стало одной из граней содержания романа, который Блох принялся сочинять, едва прочитал первые газетные сообщения о случившемся в маленьком городке в тридцати девяти милях от Вейавеги. С самого начала работы над книгой он сделал акцент не на кровавых и жутких подробностях, а на идее раздвоенного сознания и, как следствие, «двойной» жизни, жизни, у которой есть ночная, тайная, заповедная для окружающих сторона. Именно это имел в виду Блох, когда говорил в своих интервью, что роман основан не на истории Гейна, а на
Подобный сюжет, уводивший в самое сердце внешне благополучной провинциальной американской тьмы, открывал перед тем, кто его сочинил, возможность поиграть в свои любимые повествовательные игры и основательно поводить читателя за нос, как можно дольше сохраняя главную тайну книги, связанную с личностью матери Нормана. И возможность эта не была упущена. Отказавшись от перволичной формы повествования, характерной для его прежних романов, Блох все же сохранил ее элементы в своем по видимости объективном изложении событий и создал довольно хитроумно построенный текст, запирающий читательское сознание вплоть до самой развязки в нарративную ловушку. Рассуждая в терминах теории повествования, можно заметить, что безличный и безымянный рассказчик истории Нормана Бейтса является классическим