этот не что иное, как уверенность, что Он, твой Творец, есть на самом деле, что Он видит, слышит и чувствует тебя и в руке Его миллиарды ниточек незримых, к каждой твоей жизненной клетке протянутых. И трепет во всем теле и на душе от такой ощутимости, трепет совершенно особый, словами не выговариваемый, ибо никогда ранее уверенности такой, что есть Он, прямого Его чувствования и в помине не было. И еще на трепет наложилось совершенно необыкновенное и страшное – ощущение необъятного, невозможного всемогущества слова своего, еще мгновение назад обыкновенного своего слова, воздух колеблющего. И не только могущества слова, но вздоха даже, мысли обыкновенной. Ему вдруг показалось, что произнеси он сейчас: 'Перенесись, монастырь, вместе со всеми нами в Константинополь' – и станет так, перенесется. В этом была абсолютная уверенность, такая же, как то, что в руке Его миллиарды нитей жизни, к твоим жизненным клеткам протянутые. Теперь он видел и понимал, как Петр, через борт лодки перевалившись, пошел по водам и не тонул. Распирало Дронова от ветвей проросшего горчичного зерна... И вдруг навалилось: волны кругом, бездна под ногами, ветер, пылью водяной бьющий. И Его нету – ни рядом, ни вдали. Один ты над бездной и сейчас она поглотит тебя.

– Утопаю, Господи, помоги!..

И вдруг увиделось: он, семилетний, стоит перед матерью, опустив голову, с зажиленным потным пятаком в ладони, мается обличенный, – когда нудить кончит и отпустит (это про мать)? Только что причастившийся, он при выходе из храма получил от матери пятак на милостыню. Но не отдал его нищему, решил на леденцы потратить, а соврал, что отдал, да еще с цветистыми подробностями нищего обрисовал. Но вот всплыло, и он держит ответ перед раздосадованной матерью, то бишь молчит, мается, вздыхает. Вспоминалась эта картинка несколько раз потом для того только, чтоб со смехом в разговор какой вставить. И вот до деталей теперь видится, стоит выпукло перед глазами, и не раздосадованность, а горе великое во всем облике матери. И горе это, во сто крат сильнейшее, как свое сейчас переживается. Зерном гнилым проросшим жило полузабытое в душе, и вот вырвано с корнями, выдуто ветром Царства Небесного, развернулось в картину выпуклую, ударило горем-болью, вновь до зерна сжалось и закружилось, замелькало вокруг головы. И пошло вырывать, выдувать тем ветром застрявшие гнилые зерна, все до единого выдулись, все сделанное и задуманное, все то даже, что чуть проклюнулось только, все химеры, грезы и мечты, хоть раз тенью сознание потревожившие, вздохи завистливые, взгляды похотливые, все до единого слова оброненные, все желания забытые – все вырвалось, все болью ударило и в картины жуткие развернулось и закружилось черным облаком, мир собой заслонив. А душа осталась голой, израненной и пустой. И именно оно, облако это, кляпом затыкало могущественное животворящее слово. И глаза, готовые узреть уже суть вещей, видели лишь мельтешение черноты кромешной. И самое страшное – то горе-боль, что в душу ударяло, от каждой картинки развернутой, через нити живые шло в вышину небесную и там, еще во сто крат усиленное, терзало Держащего нити и Дарующего жизнь. И не только от него, Дронова, шло к Держащему терзающее горе-боль, но и от сотен миллионов таких же, как он, вокруг которых кружились такие же черные, греховные облака. Не умирает содеянное нами, не умирает со смертью нашей, а усиливает собой кромешность, которая поглощает новых живых и терзает горем-болью небеса. И масштаб долготерпения и страдания Держащего нити и Дарующего жизнь только вот сейчас осознался Дроновым. Да ведь это страдания Живого Существа, в миллины раз более ранимого, чем все живущие! – до чего же ясно это вдруг увиделось– понялось.

Удушающий спазм сдавил горло, из глаз хлынули слезы, никогда ранее не бывалые слезы, слезы, заживляющие раны от вырванных ядовитых зерен. Только одно есть в мире, только одно видно: крутеж облака окаянного черного и картин страшных развернутых, ничего больше нет – ни России, делимой ли, не делимой, демократической, большевистской, ни людей, за эту Россию и весь мир сцепившихся, ни янтарных полей с тучными злаками, ни мертвых полей сражений с трупами, вообще ничего. Только одно имеет значение – предназначенная тебе вечность, и нет к ней дороги, закрыта она черным облаком и развернутыми страшными картинами – и никак не уничтожить облако своей волей, родить его – раз плюнуть, а уничтожить одна возможность – вот сейчас только, когда увиделось оно, когда ужасом проняло, завопить к Держащему нити жизни: 'Совлеки с меня окаянство мое! Дай зрение глазам моим слепым, очисти путь в вечность Твою, прости меня за гвозди те, что всю жизнь вбивал в крест Твой!..'

И понесся вопль его к небу, а слезы, камень прожигающие, – к земле. И прояснилось в облаке, слово его опять обрело ту мощь, что почувствовал он вместе с первым дуновением того ветра... И вместе с тем какая горечь! какая тяжесть! страх какой! что один ты такой на земле, породивший это поганое облако, один ты сгинешь в кромешности и не спасешься, у других хоть каплей доброго разбавлено облако, а у тебя – ничего! Только в милости Дарующего твое спасение.

'Так вот он, значит, какой груз тощий старца Спиридона, малая доля которого легла теперь на твои плечи', – вместе с мыслью этой отделилось от Дронова слово могучее, непроизнесенное, и полетело вдоль стены укрепляющей силой, и понял сразу Дронов, что недолго выдержать ему эту малую толикутощего груза старца Спиридона, его силы таяли с каждым мгновением, как и всех остальных на стене, тоже пробирающихся сквозь облака свои черные к предназначенной вечности.

Прямо над воротами стояла на коленях, закрыв ладонями лицо, Оля-большая и просто плакала. Анатолий Федорыч, с опущенной головой, каменно-застывший, видел перед собой черную дорогу – вся чернота ее поднялась вдруг над землей, обнажив молодую зеленую травку, и повисла ровной лентой на метровой высоте над ней. Лента съежилась в ком и разорвалась на множество капель, уже красных, они ринулись к Анатолию Федорычу, налетели на его черное облако, в облаке прояснилось и сквозь размытость в черноте хлынули струи света призывающего – последний призыв подставить всего себя под эти струи, глянуть и увидеть не плод воображения сотен миллионов, а Того Единственного, Кого и должны видеть зрячие глаза. А под стеной, почти голова к голове, лежали сраженные винтовочными пулями Взвоев и поэт. Взвоев был уже мертв, открытые глаза его обращены были к небу, и окажись здесь товарищ Аграфена, она б не пожалела на них обоймы, ибо увидела б в них то же, что и в глазах убитого ею Феди. Поэт был еще жив и видел перед собой в вышине золотой

Вы читаете Глубь-трясина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату