и клекаешь, шум производишь, а – кудахчешь. Курица, а не орел. Глазами сверкаешь, а в них – муть-тусклость одна.
– А?! – за кобуру схватился.
Тот, кто постарше, сглотнул, чтоб не рассмеяться и схватил за руку того, кто помоложе:
– Спокойно.
– Да я... Я те дам “курица”!
– Да дашь-то, дашь, это уж точно, да все одно по-куриному, это уж я проходил.
– Так что ж ты проходил? – спросил тот, кто постарше чуть ли не приятельским тоном. – А то у нас тут в документах насчет тебя неясность по этому поводу.
– Ну, тогда какой же ты особист, что на меня у вас в документах неясность? А должна быть светлость, коли работа такая.
– Война, батюшка, война.
– Кому – война, а вам особистам – мать родна. Лепи из нашего брата шпионов, пол-России вон сколько лет под чужим, не вашим присмотром было.
– Да и тебе война – не мачеха, война ж тебя попом сделала.
– Да уж никуда не денешься, она и храм этот из склада вновь храмом сделала. То, вон, Багратионов прах из могилы выдергиваете, срамное поругание устраиваете, теперь, пожалуйста – “танковая колонна имени Багратиона”. Имя Суворова и вслух-то произнести нельзя было, как же, “слуга царскому режиму”, а теперь, вон, ордена его имени. И пятилетки безбожия ваши – война угробила. Да и то, друг дружке глотки рвать, свое же, веками нажитое, крушить-ломать и называть это “гражданской войной”, это одно, тут безбожие самое оно. Тут слово “Отечество” хуже матерного, за него и к стенке запросто. А вот такая война, когда извне силища наваливается, тут, коли Бога не вспомнишь – пропадешь. Тут и война стала – Отечественной! И вам, небось, свыше указ есть: вот этот храм не трогать, не закрывать? А?
– Есть, к сожалению, – сказал тот, кто помоложе. Очень выразительно сказал.
– Как это “к сожалению”? – ехидно спросил допрашиваемый и голову к плечу наклонил. – Насколько я понимаю, указ сей должен идти от товарища Сталина? Такой указ не мог его миновать. А? А ты, значит, сожалеешь?
– Да ты мне тут!.. будешь...
Опять пришлось тому, кто постарше, успокаивать того, кто помоложе.
– Да, – сказал тот, кто постарше, – и у меня к этой струе тоже душа не лежит. Но – приказ.
Расстроился почему-то допрашиваемый от такого его слова и спросил грустно:
– Что так? Эх, куда ж она у всех вас лежит, душа ваша, души ваши? Снарядами купола церковные срезать? Где она у вас там лежит, стоит, а может, сидит?..
– Ты у меня точно сядешь, – задушевно сказал тот, кто помоложе.
– Да этим тоже пуган, сидел уже.
– По 58-й, небось?
– Да нет, Бог миловал, по ней ведь не выходят. За убийство.
– За что?! – одновременно вырвалось у обоих допросителей.
– По статье за убийство. Да только понарошку. Я ж только обещал убить его, есть тут один... Хлыщом был жутко куражистым, ныне раб Божий, усердный прихожанин храма сего. Калекой с фронта. Он тогда все хотел камнем в глаз надвратной иконе попасть. Богородичной. Вот этого храма, который товарищ Сталин нынче закрывать не велит. И все никак не попадалось. И говорю ему: все одно ведь не попадешь, а у самого свербит в душе, а ну возьмет, да попадет. А сельчане как на футбол ходили глазеть: попадет – не попадет. А я-то во всеуслышание громыхнул: не попадете-де, Господь не допустит, а у самого скребется на душонке... разве ж вера у нас... Ну и однажды взъярилось во мне, я его за руку, тот на вздыбу, да я и выпалил – убью иначе... А через день нализался он, ну и полез на меня без причины, но, видно, ту мою угрозу памятуя. Ну а я и отмахнулся, вмазал ему. От души, правда, вмазал, а душа моя тогда хуже вашей не пойми куда лежала.
Ну вот, меня в кутузку, он через минуту оклемался, а мне, памятуя угрозу мою, убийство пришили через