— Добрая моя Марья Михайловна (он так и сказал: добрая моя), вы совершенно правы; но вы меня не так поняли. Когда художник, писатель или живописец — все равно, творит… простите за это громкое и глупое слово, он не должен думать ни о добре, ни о зле… он будет непременно пред чем-нибудь лакействовать, если пожелает что-нибудь такое «выставлять», как говорят в тамбовской губернии. Он будет хлопотать не о том, чтобы вещь была живая, а о том, чтобы понравиться господину Доброзракову или Синеокову. За примером я далеко не пойду. Милейший наш Иван Сергеевич Тургенев. Конечно, изволили читать его повести?
— Читала, — ответила я, — а сама хорошенько не знаю, что я читала из Тургенева.
— Желаю ему прожить Мафусаилов век, напишет он еще, может быть, тридцать, сорок томов. А что останется, что переживет его? Одна вещь, и только одна: 'Записки охотника'. Остальное, все эти вот тенденции, разные «Накануне», 'Отцы и дети', все это ухнет. Огромный талант его тут употреблен на то… знаете, как один француз сказал, после представления новой пьесы: 'L'auteur mit beaucoup de talent à mal prouver des choses auxquelles il croit peu'.[111] Все это баловство, модничество, угождение и тем, и другим, и третьим, чтоб и в салонах вас похвалили, и чтоб г. Доброзраков одобрил, и чтоб наш брат — nous autres ganaches[112] — восхитились, бесспорно, прелестными подробностями!
Я успокоилась. Может быть, Домбрович и не совсем прав; но он кончил гораздо искреннее.
— Вот вы теперь и видите, Марья Михайловна, — добавил он, — что лучше уж мне встречать вас на танцевальных вечерах, чем отправляться в компанию Доброзраковых.
— Да, — ответила я и даже вздохнула… — Это грустно!
— Грустного тут ничего нет. Мы дело свое покончили; а если русскому юношеству угодно питаться тем, что ему пережевывают все эти анахарсисы, — на здоровье! Теперь, — сказал он после небольшой паузы, — вы уж меня больше не станете исповедовать по части литературы. Сей сюжет столь пресен, что два раза возвращаться к нему нельзя.
'Хорошо, подумала я, этот пункт мы с тобой покончили. Ну, a Clémence и маскарад? Неужели я ничего не выпытаю?'
— Вы не забыли, мсье Домбрович… да как вас зовут по-русски?
— Василий Павлович.
— Так вы не забыли, Василий Павлович, что я — ваша ученица?
— Как так?
— Да как же. Вы обещались учить меня… savoir vivre…[113] Признаюсь, если б я встречалась в наших гостиных с такими людьми, как вы, эта наука мне легко бы далась.
'Польщу, мол, тебе, но уж добьюсь своего'.
— Невеликодушно, Марья Михайловна, невеликодушно-с.
Он покачал головой и надел свой pince-nez.
— Вы знаете, только одних стариков хвалят в глаза. Это уж последнее дело.
— Полноте, вы очень хорошо видите, что я не жантильничаю с вами. Я много думала о том, что вы мне говорили. Вы совершенно правы. Надо остаться в свете. За все другое уже поздно схватываться.
— Мудрые речи приятно и слушать.
Он рассмеялся.
— Теперь дело только в том, чтобы распределить поумнее свое время.
— Так точно-с.
— Плясать семь дней в неделю я не желаю.
— Похвально-с.
— Да полноте. Я рассержусь. Я вам серьезно говорю.
— Слушаю-с, слушаю.
— Вот мои занятия на всю неделю: в понедельник…
— Пляс?
— Да, пляс. Во вторник…
— Пляс.
— Не всегда.
— Дальше.
— В среду… в среду мой абонемент. Я нынче не бываю по понедельникам. Мне слишком надоели…
— Ла Варинька направо и Лиза налево? — подсказал он.
— Ха, ха, ха! Именно.
— Резон.
— В четверг я буду ездить к Плавиковой.
— Ну, это напрасно.
— Как напрасно?
— Впрочем, если вы желаете специально изучать г. Гелиотропова, отчего же нет?
— Ах, Боже мой, вы сами себе противоречите, Василий Павлович.
— Каким же это образом?
— Какая бы там ни была Плавикова, наивная или нет, но у нее все-таки собирается la république des lettres.
— Не извольте браниться.
— Я хочу хоть на первое время бывать у нее… она меня очень любит… а к Гелиотропову я как-нибудь привыкну.
— Je plaide votre propre cause, madame.[114] Если же вы упорствуете, тем приятнее…
— Значит, четверг у Плавиковой.
— У Плавиковой.
— В пятницу…
— А пляс-то вы забыли? Ведь целых два дня прошло.
— Ах, в самом деле!.. Никак нельзя… зато в субботу я никогда не пляшу. Это мой день в Михайловском театре.
— Ну, а после спектакля разве нельзя?
— Случается, но очень, очень редко… Вот и вся неделя. Остается воскресенье… оно проходит всегда… не знаю как. Это такой бестолковый день!
Я нарочно помолчала и прибавила:
— Разве заглянуть… в маскарад…
— А вы бываете? — спросил Домбрович, не поднимая головы.
— Нет, но для изучения нравов… Вы иногда заглядываете?
— Я даже люблю маскарады, — ответил он самым спокойным тоном. — Вы знаете, седина в бороду… Я и всегда их любил. Только ведь в маскарадах можно видеть такой набор оригинальных и прелестных женских типов, да-с. Я немало езжал по белу свету на своем веку. Поверьте мне, что ни в одном городе в мире, ни в хваленом Кадиксе, ни в Венеции, ни в Вене, ни даже в Лондоне… о Париже я уж не говорю… не попадается таких прелестных женщин, как в Петербурге. Здесь смешанная порода, и она дает прелестные экземпляры. Полунемецкий, полупольский, полуславянский тип. Какая тонкость черт! Какой изгиб стана! Какая роскошь волос!
— Какая восторженность! — вскрикнула я.
— Простите, я художник. Так вот в маскарадах-то и выползают из разных мест прелестнейшие женщины: чиновницы из Коломны, гувернантки с Песков.
— Да как же вы их видите? Ведь они под масками.
— Не всегда же они под масками. Настает же такая минута, когда… и снимают маску.
— А!
— И вот мое многолетнее наблюдение: светские женщины, когда попадают в маскарад, ведут себя непозволительно.