положении; а эта добросовестно исполняет обязанность, и, как видно, с чистейшей совестью, методически.
Я встала совсем убитая. Ледяное изящество и мраморная невозмутимость англичанки давили меня сознанием моего совершенного бессилия.
В дверь выглянула ключница и крикнула:
— Ида!
— All right,[217] - ответила англичанка, растворивши рот, точно кукла на пружинах, и не торопясь вышла, аккуратно свернувши работу.
Оставалась еще одна женщина на диване. Я не хотела оставить ее в покое.
'Может быть, эта!' — подумала я.
Она была немка, небольшого роста, довольно худощавая, с очень тонким носом, зачесанная à la chinoise,[218] в декольтированном черном платье с желтыми цветами. Она мне показалась симпатичнее всех других. В лице у нее было что-то наивное и жалкое.
— Что вы читаете? — спросила я.
Она показала мне книжечку: стихотворение какого-то Lenau.
'Хороши должны быть стихи, — подумала я, — вероятно, под пару классической библиотеки Домбровича'.
Она меня пригласила сесть на диван. С ней разговор пошел сразу же. Немка страшно картавила и как-то все вбирала в себя воздух.
— Lieben sie Lenau's Gedichte?[219] — спрашивает она у меня.
Я должна была сознаться ей, что не имею ни малейшего понятия о г. Ленау.
— Prachtvoll!!![220] — вздохнула она на всю комнату.
Минуты чрез две она мне уже рассказывала свою историю: родилась она в Гамбурге, отец ее какой- то, как бишь она говорила, референдариус, полюбился ей какой-то капитан купеческого корабля, она с ним бежала. Он ее бросил. В Берлине попала она в руки мадамы, которая каждый год ездит за товаром.
Ей всего осьмнадцать лет… Она долго говорила о себе, чуть не расплакалась, вспомнила свою мать, сестер.
— Они не знают, где я, — говорила она. — Разве я могу им писать? Они до тех пор обо мне не услышат, пока я не переменю жизнь.
— А когда же вы ее перемените? — спросила я.
— Я хочу выйти замуж. Ein Offizier hat mir versprochen.[221]
И слезы ее сейчас же исчезли. Она начала сладко-пресладко улыбаться и запела какую-то немецкую песенку, которая начиналась словами:
Robinson! Robinson!
Эта смесь сентиментальности и вздору стоила каменного спокойствия англичанки. Тут также не за что было схватиться. Мне даже совестно сделалось за себя.
Лизавета Петровна подошла ко мне и прошептала:
— Идемте, мы здесь в последний раз.
Уходили мы какие-то пристыженные. Но девицы проводили нас очень любезно.
— Sans adieu, — сказала нам Amanda, протягивая руку.- Nous comptons sur vous!..[222]
Маленькая Rigolette затопала ногами, сделала нам ручкой и крикнула пискливым голосом:
— N'oubliez pas votre promesse: quelque chose de joli, la Résurrection de Rocambole par Ponson du Terrail!..[223]
Англичанка улыбнулась мне еще раз и с самой благочестивой интонацией сказала:
— Good bye![224]
Сентиментальная немочка провожала меня до передней и повторяла все:
— Besuchen sie uns, besuchen sie uns…[225]
Лизавета Петровна была так подавлена, что ничего уже мне не говорила.
Мадама, прощаясь с нами, изволила выразить:
— Si ces demoiselles trouvent du plaisir à vous recevoir, je ne m'y oppose pas![226]
Какой цинической иронией дышала эта фраза! Она очень хорошо понимала, эта мегера, что наши посещения для нее ни на волос не опасны.
— Теперь вы понимаете, душа моя, — сказала мне Лизавета Петровна, — куда мы должны идти с вами и куда нет.
5 мая 186*
11 часов. — Четверг
Я все еще нахожусь под давлением вчерашнего вечера.
Поразительный урок! Чем больше думаешь, тем больнее становится за человека!
Я видела три сорта разврата. В самом низу, где грязь, пьянство, разгул, злоба, там слова любви оказались всего действительнее. Где же раззолоченная мебель, приличие и тишина, там нельзя даже и выговорить ни одного слова любви.
Нужно ли этим очень огорчаться? Нет. Я думаю, что оно скорее утешительно, чем безнадежно. Каких падших женщин должны мы прежде всего полюбить и спасать? Тех, которые вышли из нашей русской жизни. Они — болячки нашего же собственного тела. Если мы успеем спасти хоть одну сотую всех этих Матреш, Аннушек, Палаш, наше дело будет великое дело! Раззолоченная гостиная мадамы — не наша сфера. Там все иностранное. Чтобы бороться с падением, надо знать, чем оно вызвано, а мы ни в Гамбург, ни в Лондон, ни в Париж не можем перелететь сейчас же. Я не говорила еще с Лизаветой Петровной о вчерашнем вечере, но знаю, что она должна быть такого же мнения.
Но на этом все-таки нельзя успокоиться. Отчего же Лизавета Петровна так поражена была тем, что она нашла в раззолоченной гостиной? Значит, и она, при всей своей опытности, не ожидала такого безнадежного зрелища. Положим, все эти француженки, немки, англичанки гораздо меньше заслуживают сочувствия, чем какая-нибудь Феша, но ведь вопрос-то остается все тот же самый. Душа у всех одна. Любовь, возрождающая болезнь этой души, тоже одна. Значит, то, что мы видим в этих иностранках, вовсе не исключение, а только следствие их национального характера. Если возрождение возможно, то должны быть средства возрождать и этих женщин. Иначе та сила, в которую верит Лизавета Петровна, вовсе не сила, а наша выдумка. Стоит только представить себе еще раз гостиную, где мы вчера были. Если б я не знала, что это за дом, как бы я ее определила с моей обыкновенной, светской сноровкой? Салон как салон. Собралось в нем семь молодых женщин, одетых эксцентрично, но не уродливо, красивых, оригинальных, каждая в своем роде. Отыскала ли я на их лицах что-нибудь особенное, роковое? Нет. Каждая из этих женщин верна самой себе и своей национальности. Француженки — одна сухая резонерка, другая писклявая и вертлявая. Этаких можно десятками встретить и не в таких домах. На двух колоссальных немках ровно ничего не написано: здоровенные Mädchen,[227] кровь с молоком. Я знавала таких гувернанток и горничных, очень глупых и добрых. Очень может быть, что Норма и Хильдегарда и добрее и глупее всех тех здоровенных Mädchen, каких я знавала. Англичанка такая, что хоть в секту ирвингитов. Она гораздо солиднее и приличнее тысячи светских женщин. Она так и осталась со своими чопорными манерами, молчаливостью, всегда с работой в руках. По воскресеньям, наверно, читает Библию и не работает. Итальянка — сейчас видно — ленивая-преленивая, простодушная, ничего больше не желающая, кроме своего far niente.[228] Наконец, немочка со стихотворениями Ленау. Уж это такой тип, как выражается Степа! О своем семействе такие немочки всегда прилыгают, плачут над стихами и очень слабы к мужскому полу, хотя и остаются до самой смерти наивными и непорочными в помыслах.
Как же тут действовать? Все эти женщины очень хорошо понимают свое положение. Видно, что