он сам называл.
Не кичится он тем, что принадлежит к «интеллигенции»; но и не огорчается тем, что университет дал ему такую «осечку»; не жалеет и о том, что не готовил себя в люди практического дела, не обеспечил себе никакого технического заработка.
По собственному выбору поступил он на юридический факультет, не смущаясь тем, что и без него слишком много народу накидывается на то же.
Ученого призвания он в себе не признавал, а учительствовать — классиком или преподавателем математики — одинаково не манило его. Не хотел он превращаться в одного из тех «искариотов», какими угостила и его гимназия.
Ничего не было выше для него науки об обществе, о его нуждах и запросах, о тех законах развития, в которых потребности ведут к выработке всего, чем красится и возвышается жизнь.
А чем он будет жить, когда простится с 'alma mater', — он и теперь не очень-то много думает.
Сколько он наслушался и там, на родине, во время подневольного пребывания в своем приволжском городе, нынешних возгласов:
'Не нужно нам умственного пролетариата! Слишком много шатается по Руси всех этих умников, ни на какое настоящее дело не пригодных!'
Слова: «интеллигенция» и «интеллигент» — произносятся с особым выражением, почти как смехотворные прозвища.
А ему они до сих пор дороги. Нужды нет, что они переделаны с иностранного. Без них небось никакой разговор не ведется.
Не станет он сам себя величать: 'я интеллигент'; но не будь он из этого 'сословия', — что бы в нем сидело? Какие устои? Какие идеи и упования?
Не смущает его то, что теперь и у нас, в Европе, в такой передовой стране, как Франция, раздаются такие же голоса.
И там кличка «intellectuel» — бранное прозвище. Но для кого? Для реакционеров-националистов, для тех, кто с пеной у рта оплевывал лучших людей Франции, кто цинически ликовал при вторичном беззаконном приговоре над невинным, потому что он — 'жид'.
Здесь, вот в этой Москве, куда он опять попал, как в землю обетованную, — стал он «интеллигентом» и останется им до конца дней своих.
Что нужды, что эта «первопрестольная» — как и в третьем году, как и пять лет назад, когда он впервые попал сюда, — все такая же всероссийская ярмарка. Куда ни взгляни, все торг, лабаз, виноторговля, мануфактурный товар, «амбары» и конторы, и целый «город» в городе, где круглый год идет сутолока барышничества на рубли и на миллионы рублей.
А для него и для сотен таких, как он, этот всероссийский город — очаг духовной жизни. Здесь стали они любить науку, общественную правду, понимать красоту во всех видах творчества, распознавать: кто друг, кто враг того, из-за чего только и стоит жить на свете.
Вот там, у Воскресенских ворот, в темно-кирпичном здании, где аудитория на тысячу человек, на одной публичной лекции — он только что поступил в студенты — его охватило впервые чувство духовной связи со всей массой слушателей-мужчин и женщин, молодежи и пожилых людей, когда вся аудитория, взволнованная и увлеченная, захлопала лектору.
Тут собралась вся та Москва, что стала ему дорога, как настоящая духовная родина. Пускай в ней не сто тысяч народу, пускай она составляет малый процент миллионного населения; но без нее здесь царил бы
'чумазый'.
Как человек купеческого рода — сколько раз он спрашивал себя: будут ли 'их степенства' владеть и той Москвой, которая дорога ему, а потом и всей русской землей — как 'тьерсэта', как третий «чин» государства, выражаясь по-нынешнему?
Как раз мимо него прокатил на низенькой, открытой пролетке, с загнутыми крыльями, на резинах, такой вот будущий единовластный обладатель Москвы, по всем признакам 'их степенство' — круглый, гладкий, в светлом пальто и лоснящемся цилиндре, на призовом жеребце.
И ему показалось даже, что он где-то встречал этого молодого коммерсанта — только не мог сейчас же вспомнить — где именно.
Пускай! У них капитал, в их руках сотни тысяч рабочих, они наживают по пятидесяти процентов чистой прибыли на мануфактурах и оптовых складах. Но и они уже в выучке у интеллигенции.
Вон там, в Замоскворечье, купец завещал городу первое хранилище русского искусства, какого никто еще не собирал с такой упорной любовью. А на Девичьем
Поле целый городок выстроен на деньги 'их степенств'.
И тут же вдруг вспомнил он фамилию того молодого купца, в светлом пальто, что прокатил вниз по Тверской. Он — богатейший мануфактурист; но у него страсть к любительству. С ним они познакомились в одном кружке. Он — комик; и спит, и видит, как бы ему завести собственный театр.
Барыши его уже не тешат. 'Пунцовый товар' для него
'рукомесло', а не жизнь. Живет он только в театре, влюблен в кулисы, в игру, мечтает со временем создать такой 'храм муз', какого не бывало еще ни у нас, ни на Западе.
И так пойдет жизнь дальше. Кубышка поступит на службу интеллигенции — в этом он, Иван Заплатин, купеческий сын по третьей гильдии, глубочайшим образом убежден.
В таких-то думах поднимался он на взлобок Тверской.
Вот и новое Инженерное училище, где бы ему следовало быть, если б он слушался умных людей, а не был ни на что не пригодным интеллигентом.
Сейчас площадь — с памятником великого поэта.
Точно в первый раз глядит он на бронзовую фигуру с курчавой, обнаженной головой, склоненной несколько набок. И сколько воспоминаний нахлынуло из самого недавнего прошлого! Давно ли чествовали столетнюю годовщину певца «Онегина» и 'Медного Всадника'? А то, первое торжество, когда открывали памятник и вся грамотная Россия вздрогнула от наплыва высшей радости! И те, кто говорил в великие пушкинские дни, — уже тени… Ему их никогда не видать.
Вокруг памятника расселось много народа: няньки с детьми, мастеровые, старушки, студенты и молодые женщины в кофточках и платочках, все так же, как и прежде.
Ему припомнилась целая сцена. Подальше, на той площадке, где кофейная, сидела большая компания студентов. Дело было весной, перед экзаменами.
Давно повелось — у некоторых шатунов бульвара — приставать, под вечер, ко всем молодым женщинам. Это его всегда возмущало. Он не вытерпел и дал окрик на целую кучку товарищей. Его хотели поднять на смех; но он себя не помнил, весь дрожал от возбужденного чувства. Те постихли и даже удалились.
Случилось это во второй год его студенчества.
II
'Он, он!' — вскричал Заплатин мысленно, остановился и еще раз поглядел вперед.
— Наверно! — выговорил он вслух и прямо подошел к молодому мужчине, который, идя ему навстречу, держался левее, около боковой аллейки.
— Кантаков, — здравствуйте! Иль не узнали?
— А ведь и то не сразу! Заплатин!
— Он самый.
Они поцеловались.
Тот, кого Заплатин окликнул Кантаковым, был почти такого же роста и такой же худощавый, но старше, лицо загорелое, со светло-русой бородой. Одет точно по-дорожному: большие сапоги и куртка из