обузы обязательных отношений. Он — артист, с головы до пяток, ему нужна женщина — на высоте его таланта и его судьбы; а она — просто наседка, ограниченная, тошная, кислая, больная. Она не годилась бы для мужа и в сиделки, будь он старик, а не человек, полный сил. Щеки ее уже пылали. Она говорила сильно, сочными нотами, и грудь ее слегка вздрагивала от избытка волнения.
— И все это вы знаете доподлинно или в устной передаче господина Икса?
— Кто же вам давал право считать его лжецом? Да и от десятка посторонних лиц я слыхала то же самое.
— Значит, решение назрело, и все, что я вам скажу, будет бесплодно? — Он протянул руку. — Не сердитесь и дайте ручку. Все это прекрасно, Лидия Кирилловна, только смотрите, не перешагните через труп…
— Через труп?
— Я это не в прямом, а в образном смысле… Не перешагните через нравственный труп живого существа, не загубите души, которой вы сами не видали… Да и я тоже, к сожалению!..
III
Дачная жизнь была уже позади. На дворе стоял петербургский сентябрь, но еще светлый и теплый, хотя месяц подходил к концу.
В легкой кофточке возвращалась Ашимова домой, по набережной Фонтанки.
Она шла ускоренным шагом, и положение головы показывало, что она озабочена.
Ей не хотелось опоздать, прийти после того, кого она ждала к себе, около трех.
Больше недели они не видались.
Она любит в нем эту деликатность и осторожность. Он желает, чтобы для всех она была девушка с незапятнанной репутацией. От всяких поездок за город, в увеселительные места, и летом, и прошлой зимой, от троек и даже ресторанов он воздерживался; а любил повеселиться. Этим он прямо показывал, что готовит ее себе в жены, а не в «конкубины», как выражался ее приятель Крупинский.
Тот на службе, в своей провинциальной трущобе, пишет ей редко, как будто дуется на нее: они простились там, на даче, по варшавской дороге, куда он приезжал только для нее, не особенно нежно. Может быть, она сама была виновата. Но говорить с ним по душе — значило спорить или выслушивать его резонерство. Правда, он объяснял свои прокурорские допросы и заключения — дружбой к ней, боязнью, чтобы она, увлекшись, не пошла на какое-нибудь 'нехорошее дело'.
И выражение «дело» не выходит у ней из головы, как только она начнет думать о своей судьбе.
Вот и теперь дело, должно быть, не очень двинулось в Москве. Там он съехался с их адвокатом, возвращавшимся из Крыма. Оба они, каждый по-своему, должны были подействовать окончательно на жену, на тошную Анну Семеновну.
Каждый раз, когда она думает об этой женщине — а думает она о ней всякий день, иногда по нескольку раз, — она представляет ее себе угловатой, костлявой, с желчевыми пятнами на лбу и на щеках, в кацавейке, или сером вязаном платке и стоптанных туфлях, с запахом камфарного спирта и валерьяны, плохо причесанной, полуседой, вероятно, полулысой…
Но она не видала никогда ее портрета, даже простой карточки.
Разве можно ревновать к
И когда она перебирает все это, ей ничуть не жаль ни женщины, ни матери, ни жены, а ведь она не считает себя ни злой, ни бездушной… В семье, в гимназии, в консерватории — она целых двенадцать лет училась в разных заведениях — ее любили, она слыла и слывет отличным «товарищем», давала всегда взаймы, оказывала всякие услуги: сколько народу пользовались ее добротой! Вспыльчива, резка — да, и не мало историй имела с начальством — учителями и профессорами; обидчива чрезвычайно, спорщица, задорна, самолюбива — все что угодно, но не бездушна, не сухая эгоистка. Этого никогда не было и не будет!
И все-таки жалеть эту тошную Анну Семеновну она не может и нисколько себя в этом не упрекает.
Вчера, держа в руках листок депеши, от него, из Москвы, со словами: 'Выезжаю, о результатах при свидании', — она сразу распалилась на нее… В этих строках телеграммы чуяла она что-то неладное, иначе он обрадовал бы ее хоть одним словом.
'Точно собака, — крикнула она про себя, нервно комкая листок депеши, — и сама не ест, и другим есть не дает'.
И ей не стало стыдно этих грубых, совсем уже не девических слов.
Не совестно и теперь, по пути домой, думать все о том же, в таких же почти резких и неизящных выражениях.
Но она не может иначе. Это выходит само собою. Ей кажется ее собственное положение таким ясным и непреложным. И его положение также. Полюбил ее человек, вызвал и в ней не пустую вспышку, не увлечение скучающей, вздорной и испорченной девчонки, а чувство девушки по двадцать третьем году, в которую не один мужчина влюблялся, красивой, с талантом, с характером, с большим сознанием своего достоинства. Их «союз», она часто употребляла мысленно это «прокурорское» слово Крупинского, не вздорная или беспутная затея… Они созданы друг для друга: у них одна дорога, один идеал: искусство, слава, высокие наслаждения, какие только и можно испытывать, когда увлекаешь тысячную толпу и она трепетно рукоплещет тебе.
Есть ли что проще, законнее, повелительнее этого? И кто же не позволяет? Какая-то отцветшая, постылая и ординарная женщина, не желающая уходить… Ее просят: 'уйди, не мешай!' а она упирается, вцепилась в какие-то там права.
Какие у женщины могут быть права, когда мужчина разлюбил ее?.. Разве у нас контракт подписывают?
'Дети, — подумала Ашимова, когда была уже в нескольких саженях от своего дома, — ну, дети…' Но он будет давать на воспитание… И ей предложат, или уже предложили, отступное.
Слово «отступное» не покоробило ее, точно оно было самое обыкновенное, вроде слов: «неустойка» или «задаток», когда думают о каком-нибудь условии по найму квартиры или по ангажементу в труппу.
На своем подъезде Ашимова обернулась и оглядела ряд разноцветных домов, по ту сторону реки, загибавших мягкой ломаной линией. Свет играл в окнах. Все смотрело весело. Воздух был бодрящий и под стать осеннему ясному дню.
Она прервала свои думы недовольным возвратом к самой себе. Зачем она себя так расстраивает прежде времени? Может быть, он вернется с доброй вестью. Когда только она отучится от забеганий вперед, когда будет уметь сдерживать свой слишком пылкий и тревожный нрав?..
'Темпераменту отбавьте, барышня, отбавьте, голубушка', — припомнились ей смешливые слова опять все того же прокурора и приятеля, из их предпоследней прогулки по лесу, дня за три до его отъезда.
'А как его отбавишь', — с усмешкой своих ярких и пышных губ спросила она и, скоро и громко дыша, начала подниматься в четвертый этаж.
Она нанимала, уже вторую зиму, две комнаты, от хозяйки, служащей в думе, бывшей классной дамы, тихой и чрезвычайно воспитанной вдовы. Мебель наполовину была ее собственная — почти все, что стояло в спальне.