изобразить звук издаваемый собакой: «А-а-а! А-а-а!»
Федя сидел на земле. Дик начал понемногу успокаиваться. Лег грудью ему на колени, положил голову на руки и… затих.
То, что он умер они и заметили не сразу. Ну, понятно — тормошить, массировать, даже что-то кололи еще….
Все, отмучался…. Дождался…. Увидел живого, попрощался и ушел…
Мрачный прапорщик стоял передо мной, сопляком, и не утирая глаз плакал. Сильный, суровый, настоящий мужик… такой беззащитный и беспомощный. Он столько сделал! Так много… И вот оно — все, конец… Ничего ты, дядя, больше не сможешь сотворить, хоть себя заруби. Принимай это и живи — как можешь…
Пришел один Ургалиев.
Подняли плащ-палатку, понесли…
Шли долго, почти к самой бане. Там на холме, метрах в тридцати от танка боевого охранения, солдаты уже выкопали могилу.
С холма открывался лучший вид, который только можно найти в нашем полку. Под холмом Кокча делала крутой изгиб и там начиналась серьезная быстрина. Напротив вода подмыла скалы и открывались гроты. Под ними шли не вымерзающие за зиму камыши. Вдали нависали, зимой и летом искрящиеся белизной, шапки Гиндукуша. А правее, в камышовой дали, светился своими ледниками грузный Памир.
С противоположной стороны вздымался на пол неба перевал, куда весной улетит твой Федор. На роду у тебя, родной, видимо ждать написано. Вот он превал перед тобой — вечность ожидания впереди…
Федор держался хорошо. Встал на колени, сказал: «Прощай, Дик…» поцеловал в глаза и встал в стороне. Большие круглые слезинки, словно бусы, катились по щекам, губам, висели на ресницах и носу. Он не шевелился. Стоял, смотрел на собаку и беззвучно плакал.
Больше никто не подходил…
Подошел я. Опустился рядом и впервые в жизни положил свою ладонь на широкое темя…. Прощай Дуся, прощай друг…. лучший из друзей…
Трубилин вытащил из-за пазухи бушлата Стечкина. Дал три раза в воздух….
Темир монотонно тянул любимую Дусину песнь…
Он-то всегда пел ему одну и ту же…. Это когда только до печенок проймет, выкрутит изнутри, согнет, сожмет до боли в груди, вот только тогда начинаешь по сторонам смотреть, да других замечать, да внимание обращать что они делают, говорят, что поют…
Ранней осенью 1994 г. приехал я в Воронеж. Остановился на квартире у большого русского писателя Ивана Ивановича Евсеенко. Дружная семья. Литература, музыка. Полный дом кошек….
Меж делами ходил по музеям. Там они — не в пример нашим, Луганским.
Топаю раз себе по центру назад — на Ново-Московскую улицу. Вдруг, слышу сзади: «Глебыч!» Поворачиваюсь…
Летит ко мне нечто бритое, в кирпично-сиреневой двубортке. Черный гольфик, такие же штаники, туфельки лаковые, модные. Весь лоском сияет, шиком. Огненным ежиком и золотыми перстнями-цепурами весь горит. Руки вразлетку, губы чуть-ли не трубочкой вытянуты. Вот — меня в этой жизни только бандюки еще не целовали.
Боковым примечаю еще парочку таких же толстолобиков, поодаль, возле припаркованной прямо на тротуаре тонированно-хромированной бэмки.
Подскакивает. Я останавливаю братка протянутой рукой и лучезарной улыбкой: «Привет!».
— Привет!
Как-то поник весь… жмет руку, а в глаза испытующе заглядывает. Чей-то его не обнимают, в щечку не чмокают… А я его не знаю! Не видел ни разу в жизни, и все тут!
— Ты как, Глебыч?! Какими судьбами к нам? Где остановился? Как ты вообще?
Ничего не понимаю… Он определенно меня знает. Начинаю что-то буровить, по контексту вычислять.
Через пару минут клоунады я где-то обмолвился и чувак понял, что его не помнят. Обида в глазах промелькнула.
— Ты че, братела, не признал? Я же Леха! С саперной… Рыжа! Помнишь?
А-а-а! Ну, иди сюда — дай потискаю, кости тебе поломаю, братишка! Прости, родной, совсем башня контуженная набекрень съехала!
Крепко обнялись, начали по новой — что, где, как? Я не сдержался:
— Что, дружище, в движение подался? — И за полу пиджачишки выразительно подергал.
Он смутился…. Началось: «Понимаешь… каждый ищет… жизнь сейчас…» Понимаю. Не надо оправдываться.
Ладно, поехали…
Да, давай!
Сели в БМВ. Мы с Лехой молчали. Братва, гордясь собой, гуняво терла впереди, обильно пересыпая тупой базар своим гуммозным новоязом. Ехали долго. Водила — лихач, но ездит безграмотно. Машину и вовсе не жалеет: то придавит на гашетку под пять тысяч оборотов, то тормозит — что дурной. Передачами дерг-дерг, дерг-дерг…. и так все время! И ведет себя по-хамски: сигналит беспрестанно, из полосы в полосу шорхается; один он на дороге — все ему мешают. Удивить, наверное хочет. Да видели уже, насмотрелись на вас, отморозков.
Приехали. Я Воронежа вообще не знаю. Какие-то спальные районы, многоэтажки вокруг сплошным строем стоят. Унифицированное уродство совдепии, навязанное древнему, красивому городу. Под машинку всех. Города, как рядовые.
Братва стала меж собой прощаться. Культово приобнялись, соприкасаясь щеками и остриженными кеглями. Никак у зверьков переняли моду — так только мандариновые носороги чоломкуются.
Леха, явно смущаясь спутников, подошел ко мне. Триста двадцать пятая завизжав палеными покрышками, черной тенью метнулась к светофору и тут же, не успев на зеленый, вновь сжигая резину, взвыла тормозами. Отдача качнула в обратку и машина, тяжко присев на задние амортизаторы, встала как вкопанная. Хорошая тачка, наездник — дерьмо. Я просиял, кончил полтора раза, и не скрывая сарказма посмотрел на Рыжу. Тот вообще потерялся, бедный:
— Ну, что тут сделаешь — такие пацаны!
Да ну, ясно… какие проблемы?!
Зашли в кабачок неподалеку. Явно для своих. Спутника моего знают, уважают. Уселись в углу. Долго пили, вкусно ели, дошли до темы: «А помнишь…» И тут он говорит.
— А… Федор. Так — земеля же… Знаю…
И рассказал… лучше бы молчал!
Чудить Федор начал еще в полку. Со своими залетами дембельнулся уже под лето. По возращении — запил. Предки у него, по словам Лехи, неслабые. Как-то угомонили. Поступил. Женился. Когда вернулся Рыжа, его бывший сослуживец и зема опять захолостел. Но ребятенка они заделать успели. Так побыстрячку…
Жена взяла академ и, не разводясь, рванула, вместе с сыном, от него подальше, назад, в деревеньку под Воронежем.
Пацан вновь заквасил по черному, бросил институт. Родители ничего поделать с ним уже не могли. Леха видел его достаточно часто. Говорит просто завал! Вокруг него вечно отирались какие-то конченые рожи, какие-то немытые, вечно угашенные телки, после и вовсе — алкаши. Парень стремительно опускался в бомжатник. Рыжа утверждает, что он пропил, буквально — за банку чемера, свою «Красную Звезду».
В начале девяностых Федор по пьяной лавочке надумал проведать сына. Принял на грудь, взял пол- литра и поехал на пригородном в деревню жены. С залитых глаз вылез не там и, согреваясь с горла, пошел по пашням. Не дошел….
Взошел из под снега уже весной… Похоронили без помпы. Все…
Я не верил услышанному. Леха сказал: