ней на концерты, в театр, звонил ей отовсюду. Олег отказывался понять, почему этот клыкастый дылда с фигурой атлета вдруг, как девица, верещит в трубку, с нежнейшими переливами выговаривая «мамочка», «мамуленька» и тому подобное. Для чего это он подробно, во всех тонкостях вникает в то, как она пообедала, что делала, с кем дышала свежим воздухом. До двадцати девяти маменькин сынок, злился Олег. Тебя бы в детстве сгонял папаня раза три по морозу картошку выкапывать за четыре километра — ты бы забыл «мамусеньку».
После Риги они с Валькой делали попытку наставить Родиона на путь жизненный, но тот не поддавался.
Наконец Олег перестал реагировать. Пусть гуляет, имеет тайную страсть, удобное изобилие привязанностей. Олег прекратил обижаться, принимал любую из спутниц Родьки, не вдаваясь в суть его взаимоотношений с женщинами.
Сейчас у Олега мелькнула мысль: а вдруг все проще. Или сложнее. И для Родьки свобода от семьи — обдуманная позиция или последствия глубокой травмы.
Но в тот апрельский день все это Олегу не приходило в голову. Он и не подозревал, что мокрый весенний бульвар с каждым шагом приближает его к последним часам юности, что стрелка на циферблате вот-вот остановится.
Мирные пенсионеры, рассаженные по скамейкам бульвара, видели перед собой тощего, с белесыми ресницами и волосами верзилу, идиотски размахивающего руками. Он шел какими-то странными зигзагами и присвистывал: «Мари не может плакать и рыдать, она умеет петь и танцевать...» Бедолаги пенсионеры! Если бы они знали, что этот малопривлекательный конопатый субъект на самом деле — миллионер! Он заставил министерство тряхнуть государственными капиталовложениями. В него, Олега Муравина, вкладывались деньги. И немалые. Надо было обмозговать, как израсходовать каждый рубль.
Он тихонько зашел за березу. Такую рожу надо было прятать, а то прохожие начнут оглядываться. Он достал сигарету, прислонился к дереву и закурил. Кто-то надрезал кору березы, по стволу медленно сочился прозрачный сок. В народе говорят: у дерева «плач» начинается. Милый мой, дивный апрель. Теперь Олег немного успокоился. Что говорят нам часы? Половина пятого. Собственно, с Валькой он договорился встретиться на банкете. Еще три часа без дела. Кроме того, как доказано их семейным опытом, на чистку перышек Вальке еще понадобится с часок. Глядишь, и девять набежит.
И вдруг, как через скорлупу, проклюнула и замаячила идея эксперимента. Сейчас же вот засесть дома с листом бумаги и набросать будущий план работы. Может же человек в такой день помечтать. А потом и выпить. В «Славянском базаре» за Родькин счет.
Сейчас он доложит Вальке о своей победе.
Домой! И заодно ее поторопит. Нельзя же опаздывать в «Славянский базар» в этот исторический для Родьки день.
У подъезда он машинально отметил слабый отблеск лампы в Валькином окне. Еще валяется на тахте. Треплется по телефону. Телефонный шнур был новейшим усовершенствованием Олегова дома и представлял такую же драгоценность для его жены, как для других карликовый пудель, магнитофон «грюндиг» или прибор для изготовления хрустящих тостов. Он позвонил. Раз, другой — должно быть, минуты две, не меньше. Безуспешно. Валька не открывала. Когда она особенно самозабвенно «общалась» по телефону, с ней это бывало. Она могла не услышать.
Он постоял, позвонил еще, но никто не отозвался. Вот так номер. Не стоять же, в самом деле, под собственной дверью. Потом Валька непременно скажет: «Надо было ключ брать». А он всегда забывал. В другом пиджаке. Или на столе. Раза два просто в дверях забыл. Ну конечно же, сегодня для Комитета он переоделся, забыл переложить из кармана. Выпялился, как на сцену. Черный костюм, белая рубаха с галстуком. Он посмотрел в лестничное окно, капал дождь. Ну что ж. Вспомнил о спасительном автомате, который не раз его выручал. Он набрал свой номер. Длинные гудки. Значит, она не говорила по телефону. Пока он спускался, проблема новейшей косметики или сапог с отворотами была исчерпана. Немного погодя она взяла трубку. Голос тихий, до странности приглушенный. Так она обычно откликалась на звонки.
— А... Это ты, дорогой. Как Родькина речь? Суд уже высказался? Нет? Приговор еще не огласили?
Он еще не опомнился и машинально пробормотал:
— Да, да, конечно. Идет заключительный тур. Что ты там делаешь? — На него вдруг напало раздражение. — Ты уже придумала, как одеться?
— Придумала, милый. Наряжусь в вечернее. Хочу для Родьки во всем великолепии. Значит, к восьми подъеду, да? В вестибюле «Славянского базара», хорошо?
— Я за тобой зайду, — засмеялся он.
— О... Это замечательно, — она немного замялась. — Не торопись только. Досиди до конца. Все равно мне еще надо сбегать в парикмахерскую.
Она положила трубку.
Он не успел даже сказать, что он здесь, в соседнем подъезде. Чепуха какая-то. Ладно, пусть она нафабривается, удлиняет ресницы, делает начес. Он посидит дома и поработает.
Он выглянул на улицу. Дождь припустил вовсю. Он переждал немного, затем перебежал через двор и поднялся к себе. Он звонил минут пять — никого. Галопом умчалась в парикмахерскую. Вот не повезло. Он спустился вниз и сел на подоконник между этажами. Широкие подоконники — вечное пристанище бездомных парочек.
Он достал из папки чистый лист бумаги и занялся делом.
Прошло минут десять. Он уже нарисовал, как удобнее оборудовать кабинет, процедурные. Где разместить приборы, экраны для наблюдения над функциями мозга. Контур схемы образовал спину гуся.
Где-то начали отпирать дверь, звякнула цепочка, заскрипел засов. Сейчас его увидят. Вот нелепость. Гордость невропатологии сидит на подоконнике в собственном парадном и чертит схему. Он быстро свернул бумагу и медленно начал подниматься вверх. Будто лифт не работает.
Раздались поцелуи. Женский сдавленный голос сказал: «Ты иди в сторону Калужской, направо. Он всегда подъезжает с другой стороны». Мужчина пробормотал: «Запахнись, простудишься». Но она еще добавила: «Плащ завтра закинь. А то он хватится. Салют».
Дверь хлопнула. И через мгновение навстречу ему в полутьме, легко перескакивая через ступеньки, устремилась короткая мальчишеская фигура. На ней, как с отцовского плеча, болтался его новенький плащ.
Расставание с семейной жизнью происходило неоригинально, наверное, как и у всех. С открытиями, прозрением. Валька не могла примириться с его решением уйти. Она пробовала выяснять отношения, настаивать. Но он постарался сократить процедуру до минимума.
Больше всего его потрясло ее поведение. Как мало, оказывается, мы знаем людей, даже если живем с ними бок о бок годы. Ему было бы во сто крат легче, если бы она отпиралась, отрицала или кричала, просила прощения, даже билась в истерике. Но все было иначе. Проще, страшнее.
Когда он утром собирал вещи, наскоро бросая в чемодан смену белья, бритву, рукописи, она сказала:
— Ну зачем ты это так воспринимаешь? Ну прошу тебя. — Она стояла за его спиной, сжимая пальцы, и голос у нее чуть дрожал. — Ну почему ты все так драматизируешь? Тебе же самому от этого хуже. Только хуже. — Она дотронулась до его плеча. — Ну, погоди. Сядь, поговорим. Уйти ты всегда успеешь.
Он не хотел садиться. Не хотел ее голоса, лишних минут совместности. Ему казалось немыслимым, чтобы она касалась его, просила о чем-то.
Но она как будто не понимала его состояния.
Она думала, что он ждет, чтобы его уговорили. Что ему это нужно, вернее, так ему казалось, что она думает. А может быть, она ничего такого и не думала.
— Поверь, это не имеет никакого значения, — глухо говорила она. — Э т о к тебе не относится. Ты — это ты. Разве ты не понимаешь?
Он молча собирался, и она не унималась:
— Неужели у тебя ни разу так не было? Вот такого, минутного. Через неделю я забуду, как его зовут, а с тобой совсем другое. У нас жизнь, семья. Не делай глупостей.
Голое ее звучал искренне, убежденно. Она верила тому, что произносила.