– Мимо мужика, – подхватывает Витька.
– Вдруг из-под собаки...
– Лают ворота!
Маша удаляется на кухню, а мы с Витькой остаемся вдвоем. Ее невозможно просто поставить, чтобы она стояла, и просто расстегивать пуговицы, чтобы она ждала. Во все необходимо ввести элементы игры и творчества.
Мы вместе куражимся, и нам весело. Я смотрю на ее зубы – белые, как кусочки сахара, на волосы – мягкие и взмокшие, как перышки. Я люблю Витьку, а она любит меня. Я для нее самый умный и самый красивый, и она никогда ни на кого меня не променяет. Витька – надежный человек.
Я беру ее на руки – такую реальную, тяжелую, как плотно набитый тючок, и у меня ощущение, будто я держу на руках маленького себя.
– А что ты мне принес? – интересуется Витька и заглядывает в самые мои зрачки.
Любовь – любовью, подарки – подарками. Витька эти вещи не смешивает.
Сегодня я ничего не принес, кроме шапки-невидимки. Я бегу в прихожую, потом возвращаюсь оттуда.
– Раз... – таинственно считаю я. – Два...
– Три! – подхватывает Витька. Еще не знает зачем, но ей уже интересно.
На слове «три» я надеваю шапку и пропадаю. Витька на мгновение теряется. Она не ожидала, что я исчезну. Это огорчило ее, и она тут же заплакала.
– Раз, – сосчитал я из пустоты, – два... три! – И возник.
Витька обрадовалась и тут же захохотала сразу на самой высокой ноте. Переход от горя к счастью у нее мгновенный. Кончилось горе – началось счастье.
Я снова исчезал и снова появлялся, а она замирала, переставала дышать, ожидая моего появления. Потом радовалась, как умеют радоваться только дети – до самого конца, до самой последней клеточки. Для Витьки в шапке-невидимке не было ничего сверхъестественного – просто интересная игра, в которой она существовала с большей охотой, чем в реальности.
Я надел шапку и побежал на кухню. Мне захотелось на минуточку отвлечь Машу – увести из кухни в сказку.
Я представил себе, как Маша вытрет руки о передник, вывернет шапку наизнанку и начнет разыскивать ярлык.
– Чье это производство? – спросит она.
– Отечественное.
– А импортных не было?
– Не было.
– Почему ты только одну купил?
– А зачем тебе больше?
– Я бы Клаве подарила. Пустячок, а приятно.
Но все произошло по-другому.
– Маша! – позвал я, радостно предчувствуя ее удивление.
Она обернулась и посмотрела на пустую стену. Взгляд у нее был абстрактный и одновременно сосредоточенный, будто забыла что-то важное и не может вспомнить.
Я сдернул шапку и предстал перед ней. Ничто в ее лице не переменилось. Она смотрела абсолютно так же, как на стену. Как на пустое место. И все время что-то вспоминала – может, то время, когда писала мне письма. Потом отвернулась, стала чистить картошку, из-под пальцев медленно поплыл округлый серпантин из кожуры.
Я бросил шапку на вешалку и вернулся в комнату. Я все понимал и ничего не мог понять.
Я понимал, что она не замечает меня и ей безразлично – живу я здесь или нет. И я сам не знал – живу я здесь или нет. Я ем, сплю, играю с дочкой, разговариваю с женой. Мы говорим друг другу все необходимые слова: «здравствуй», «как дела?», «переключи на другую программу», «не балуй ребенка, он тебе на голову сядет».
Но в сущности, меня здесь нет. И она привыкла к этому и перестала меня замечать.
Зачем я купил эту шапку? Чтобы узнать все о себе? А так ли это необходимо: знать о себе все? Люди не дураки. Недаром эти шапки лежали навалом и никто не хотел их брать. Даже за рубль шестьдесят.
В этот вечер Маша не печатала. Наверное, не было срочной работы.
Из прихожей доносился легкий треск – это обои отставали от стены. Витька что-то быстро проговорила во сне. Она выросла за последнее время и стала видеть сны.
Маша спала, не подозревая о том, что существуют шапки-невидимки.
Я смотрел в потолок и думал: зачем я ее все-таки купил? Ведь не затем, чтобы пройти без билета на дневной сеанс...
Я понял, что не засну. Тихо оделся и вышел на улицу.
Было пустынно. Деревья под снегом казались добрыми. Добрые деревья и добрые дома.
Медленнее, чем обычно, шло такси. Была гололедица, и ездить следовало осторожнее, но мне думалось, машина идет медленно оттого, что за рулем добрый шофер.
Я шел без шапки. Меня все видели, и я видел всех.
Я шел к Вике, которую бросил четыре года назад за то, что она бросила меня. Сменяла на кого-то получше.
Я знал ее десять месяцев – триста дней. За это время девять раз я был счастлив, а 291 раз – несчастлив. Моя к ней любовь была чувством непреходящего огорчения. И все-таки ни с кем и никогда я не был так счастлив и так до конца несчастлив.
У Понтия Пилата была собака Банга, которая лежала у его ног. Это была обыкновенная собака – такая же, как другие ее породы. Но оттого, что она служила Понтию Пилату, казалась себе необыкновенной, привилегированной собакой.
Я тоже казался себе привилегированной собакой и готов был лежать у Викиных ног и в этой жизни, и за гробом. Но ей это не понадобилось.
Она, правда, не знала о моем намерении, я не говорил о нем вслух, боялся попасть в смешное положение.
Я и сейчас боялся: представлял, как войду невидимый и увижу их вместе – ее и того, на которого она меня поменяла. Тогда я не сниму шапку.
Я дождусь, когда он выйдет из комнаты, запру дверь и предстану перед ней.
– Можешь придумывать все, что угодно, – спокойно скажет она. – Тебе ничего не поможет.
– Давай начнем все сначала, – попрошу я.
– Это невозможно.
– Но почему?
– Потому что невозможно дважды войти в одну и ту же воду...
Она жила на Чистых прудах, в доме, где когда-то жил Эйзенштейн, и сейчас возле парадного висела мемориальная доска.
Доска висела, как и четыре года назад, и дом стоял на том же месте. Ничего в мире не меняется, кроме нас самих. Я надел шапку и позвонил. Мне долго не отпирали. Я ждал и нервничал – вдруг моя шапка испортилась от холода, и в самый ответственный момент я всплыву перед ее семьей как на спиритическом сеансе.
За дверью послышались шаркающие шаги. Это была ее мама. Она носила тапки со смятыми задниками, которые сваливались с ног. Видимо, за это время не купила себе других.
Она открыла дверь и посмотрела, но ничего не увидела. Тогда она вышла на лестничную площадку, придерживая халат, и заглянула в лестничный пролет. Наверное, предположила, что кто-то позвонил, а потом побежал вниз, как школьник.
Мама смотрела в пролет, а я тем временем пробирался в квартиру, втянув живот до позвоночника, мягко ступая, как благородный хищник.
Я стал в прихожей за самой дверью, прижавшись к стене спиной и лопатками так, будто хотел врасти в эту стену. Мама вернулась сразу за мной следом, стала запирать двери на все замки и цепочки. Я боялся,