Вот один из анекдотов, по тем временам довольно ядовитый:
«Один помещик опрашивал крестьянина новостей о своей земле и, между прочим, спросил: „Столько ли там дураков, как и прежде?“ — „Нет, нет, сударь, — ответил крестьянин, — как вы там жили, так больше было“».
В журнале Саша публикует «Мои воспоминания» — пришедшие на смену дневнику более связные описания семейной жизни Столетова.
Каждая из глав «Моих воспоминаний» снабжена удачно подобранным эпиграфом. Для эпиграфов Саша берет строки из «Мертвых душ», из «Евгения Онегина», «Казначейши» Лермонтова, из пьес Островского, романов Загоскина, стихов Козлова и т. д. Подбор цитат показывает большую начитанность будущего ученого.
Одна из частей «Моих воспоминаний» посвящена описанию поездки на долгих к родным в Касимов. Это было первое путешествие Александра Столетова.
В «Моих воспоминаниях» Саша предстает уже значительно более зрелым литератором. Читая это сочинение, с трудом веришь, что оно написано рукой четырнадцатилетнего мальчика.
В произведении подростка уже проступают черты столетовского стиля — четкого, ясного, поражающего меткостью определений и пронизанного тонким юмором.
«Дорога, вьющаяся необозримой лентой, — рассказывает Саша о своих дорожных впечатлениях, — синеющий лес и песня ямщика, всегда унылая и прерываемая его беспрерывным обращением к лошадям, причем он дарил им более или менее приличные эпитеты, — все это мне нравилось, всю эту поэзию дороги я испытывал еще первый раз. Настали сумерки. Сон стал клонить меня, и я заснул, но заснул не тем ровным сном, каким пользуемся мы в обыкновенное время, — нет! Это был какой-то особенный, перемежающийся сон, в котором сновидение и действительность так безраздельно смешиваются между собой, что невозможно определить границу между тем и другим».
Однако лирические описания не в характере автора. «Ух! Как поэтически я разболтался», — прерывает Саша самого себя. Большая часть «Моих воспоминаний» написана в юмористическом тоне.
Много шутливых и метких наблюдений, зарисовок, описаний разбросал Саша в своем произведении.
Долгуши, по обеим сторонам которых сидят, свесив ноги, пассажиры, Саша сравнивает с «неким многоногим животным». Описывая касимовский городской сад, Саша сообщает, что это «обыкновенное место прогулки для свиней с поросятами». А вот описание Бутылицкой станции, похожей на те, через которые проезжал герой Гоголя:
«В комнате стоял стол, покрытый какой-то сальной хламидой. На нем находился изломанный подсвечник с огарком самой мизерной величины. На окошке чайник с чаем или, лучше сказать, с настоем какой-то неизвестной травы, ссохшейся, видно, с незапамятных времен. Под окошком стоял розовый диван, ничем не обтянутый, должно быть для большей мягкости».
Саша умеет быть и очень резким. Рисуя портрет своей полоцкой тетушки, ханжи и мещанки до мозга костей, Саша не скупится на едкие замечания; он высмеивает подобострастие тетки перед «высшим светом»: «Тетка беспрестанно поминала про какого-то генерала Сербиновича, который, по ее уверениям, был с ней знаком и приглашал ее в Петербург на дачу. Себя она бог весть почему называла помещицей».
Саша пародирует притворное чувствительное сюсюканье тетки, бичует ее скаредность, мелочность: «Вернувшись из рядов, она целую неделю повествовала, как она растратилась на целый двугривенный».
Сатирическая жилка юного автора особенно сильно видна в его повести «Жизнь и похождения Агафона Ферапонтовича Чушкина», опубликованной в том же рукописном журнале. Читая эту повесть, видишь, что Саша Столетов многому научился у любимого им Гоголя.
С тонкой иронией описывает герой повести своего старозаветного дядю:
«Дядя мой был человек якобы приказный; служил в совестном Суде (который, к слову пришлось, вернее нужно бы назвать бессовестным), любил брать взятки, или, как он говорил, благодарственные приношения неимущему от доброхотных дателей, за что и был один раз под судом. Говоря, он беспрестанно нюхал табак, что делал с какой-то особенной ловкостью, и повторял к каждому слову: якобы, понеже, казус и прочие, тому подобные приказные выражения. Дома ходил он в коричневом сюртуке, с худыми локтями.
С 7-ми летнего моего возраста Федот Иванович позаботился дать мне приличное сему казусу воспитание. Тогдашнее воспитание состояло преимущественно в питании, а на развитие умственных способностей обращали мало внимания. Дядюшка не преминул нанять мне первоначального руководителя, в лице некоего дьячка. Дьячок призван, и дядюшка, понюхав, огромное количество табаку, сказал: «А что, якобы, Пафнутьич, я хочу вручить тебе для наставления сего, якобы, несовершеннолетнего юношу, понеже, как и мудрая гласит пословица: ученье свет есть, неученье же тьма».
— Совершенно так-с, то-есть, дело это известное, вестимо, уж вы ученый народ-с!
«Так!» — воскликнул глубокомысленно Федот Иванович: «а сего ради, благословясь, и начни с оным младенцем, якобы, первое начало всех начал, сиречь — Азбуку, рекомую Алфавитом на Греческом диалекте».
А вот портреты школьных учителей николаевского времени. Смотритель «был каким-то первобытным характером: любил более всего порядок, резвых мальчиков, не говоря уже про шалунов, терпеть не мог. Он всегда хотел, чтоб ученики, бывшие не старее 15 лет, думали, говорили и поступали по-книжному, ему нравилось, если ученик походит более на автомат, нежели на человека, одаренного разумом и волею; он любил, если ученик, приличным образом откашлянувшись, затягивал дьячковским напевом: «История в некотором смысле, при взгляде на сию науку, представляет…» и пр. Он особенно не жаловал, когда кто рассказывает урок своими словами, напротив, очень любил тех, которые, безусловно следуя книге, беспрестанно повторяли: дабы, сей, оный, поелику и т. п. Сердце его радовалось, когда он слушал такую речь».
Четырнадцатилетний мальчик многое видит. Едко осмеивает он формализм, косность, мертвящий педантизм, насыщавшие гимназическую атмосферу.
«В училище, — пишет автор, — были шесть учителей: арифметики, закона божия, русского языка, латинского языка, географии и истории. Учитель математики не очень замечателен. Довольно сказать о нем, что он был положительно глуп, ходил очень скоро, а писал на классной доске и говорил еще скорее, словно боялся опоздать. Что же он бывало говорит, решительно невозможно было разобрать. Лицо у него было очень глупое, волосы черные, вечно растрепанные, черные огромные брови почти сошлись. На его физиономии ясно были начертаны знак вопроса и удивления. Он был всегда как бы спросонок, беспрестанно хлопал глазами и вертел головой.
Учитель закона божия был седой старик, священник, не далекого ума (чем отличалась вся школа), но, по крайней мере, очень добрый. Все ученики любили его более других учителей.
Учитель русской грамматики был пресмешной человек. Он говорил медленно, произносил слова так, как они пишутся, и в заключение всего этого прибавлял к каждому слову: «можно сказать» и «по малости». «Что это за дурак!» — говорил он. — «Можно сказать, ничего не знает; хоть что-либо по малости ответил».
Учитель истории был глух, что очень было нам по-сердцу, потому что, скрывая свою глухоту, он бывало, ничего не расслышав, поставит хороший балл. Пользуясь этим превосходным для учеников качеством, мы бывало врем ему напропалую, и он только говорит беспрестанно: «а? да, хорошо!» или «а? так, садитесь» и пр.