— А на судах только и слышишь: «Отец у тебя рабочий, а ты — паразит!..» — дополнил, хихикая, Кнопка.
Богословский развернул переданный ему Кнопкой клочок бумажки и прочитал вслух: «Видом на жительство служить не может».
— Ну что ж, пойдем, Сигизмунд? — сказал он, поворачиваясь к коммуне.
— Пойдем…
Сквозь густые заросли парка пробивались электрические огни общежитий. Узкие полоски света скользили по лицам ребят. Было легко дышать, легко итти по лесной недавно проложенной дороге.
В комнате заседаний приемочной комиссии на столе среди вороха разных «дел» лежал вырванный из тетрадки клочок бумаги. На нем было неразборчиво нацарапано:
«У приемочную комиссию
От Александра Шалавого
Прошу разобраться в моей просьбе, как я еще раз в коммуне и раньше жил в ней, как золотая серединка. Потом ушел как малосознательный, а завалился как паразит. К тому же прошу сделать из меня человека для натуральной жизни. Сам я обязуюсь на прошлое не оборачиваться и в приеме же прошу не отказать».
Из цехов доносились стальные голоса машин, солнце играло на стенах, зайчиками прыгало по потолку. В коридоре толпились ребята. Кнопка с замиранием сердца заглядывал в механический цех. Ему было и радостно и тревожно: он впервые видел завод.
Шалавый и Чубастый тоже были здесь. Они пошли втроем меж длинных рядов блестящих, покрытых лаком револьверных и токарных станков. И за каждым станком мерещились им знакомые лица, узнающие их глаза.
Грохот трансмиссий и вагонеток, лязг барабанов, удары парового молота, клекот машин, человеческие голоса — все сливалось в одну чудесную, никогда не слышанную Кнопкой песню.
У большого пресса Кнопка остановился. Он узнал одного из недавних своих товарищей. Тот узнал его тоже. Из-за грохота прессов и жужжания моторов голосов не было слышно. Они улыбнулись друг другу, пожали руки. Товарищ что-то прокричал Кнопке, но тот не понял. Потом они оба стали рассматривать громадную машину. Этот пресс был раза в три больше Кнопки.
Вот если бы Кнопке когда-нибудь научиться управлять им!
Кроме Шалавого и двух его спутников в коммуну пришло еще несколько девушек и парней. У каждого из них было здесь много знакомых. Почти все они знали Гуляева, Накатникова, Новикова, Огневу. «Старики» советовали «новичкам» осмотреться, не торопиться в выборе квалификации.
Кнопка уже не удивлялся вслух, а переживал все, что видел, молча, внутри.
Вечером, после окончания работы на фабриках, он пришел на приемочную. Первым обсуждался вопрос о Шалавом. Председатель комиссии зачитал его заявление… Саша стоял и теребил в руках серую, слишком большую для его головы кепку. Ему нечего было сказать сверх того, что он написал в заявлении. Но вопросы сыпались со всех сторон. Он хотел сразу ответить на все, недоговаривал, глотал концы последних слов:
— Кто я!.. Ясно — паразит. Одно ваше товарищеское… И вообще. Честное слово! Поверьте еще раз! Докажу!.. Вот увидите!
— Докажешь? — перебил его член приемочной комиссии, токарь седьмого разряда Дима Смирнов. — А если за твоей спиной есть которые еще ни разу в коммуне не были? Только мечтают. А ты вот опять только место займешь?
— Да я! Эх! Не сам я! Нутро, нутро!
— У нас у всех нутро ремонтировать надо, — сказал председатель комиссии, мастер цеха Георгий Бутырин. — Только одни сразу честно идут на это, а другие рассчитывают как-нибудь без ремонта — на скорость оборота госспирт — коммуна! И так прогниют, что и ремонтировать невозможно! Ты, брат, тоже, ох, какой гнилой!
— А ты разве не был такой же? — обиженно ответил Шалавый председателю, бывшему своему корешку.
— Кто у тебя был тогда прикрепленный? — спросил Бутырин после раздумья.
— Не было никого… Слаб был и в жизнь натуральную плюнул.
— Ты плюнул, а нам — коллективу — отвечать досталось. Ты думаешь что? Там о каждом человеке помнят, каждым интересуются. Краснеть за тебя пришлось, — горячо говорила девушка, только на днях выдвинутая женским собранием в члены приемочной комиссии.
— Ну, смотри, Саша! Я твой характер знаю… Из-за твоего характера сколько мы с тобой горя еще в прежнее время имели. Смотри же, опять здесь не наделай чего, — сказал Бутырин. — Можешь итти, — добавил он.
— Ну, а как же — слово товарищеское?
— Иди, иди, на собрании услышишь.
Следующей проходила комиссию девушка.
Как обычно, первые вопросы задавал председатель:
— Настоящая фамилия?
— Бубенчикова… Серафима.
— Сколько лет?
— Восемнадцать.
— Чем до прихода занималась?
Серафима скользнула лукавым взглядом по лицам членов приемочной комиссии и, слегка покачиваясь из стороны в сторону и улыбаясь, сказала:
— Воровала.
— Кто тебя выучил?
— Подружка с Усачевки и Петька Гриб. Он у вас в коммуне. Уже несколько месяцев. Они все здесь за дверями.
— Родные у тебя есть?
— Мать.
— Где она?
— Должно быть, живет где-нибудь.
— Где?
— Не знаю. Она меня восьми лет из поселка в городской детдом отдала. Там мне было плохо, я ушла, в кочегарке на станции у деда два года жила. А потом в хлебные края с ним уехала и там… с деревенскими ребятами в горелки играла. А когда возвращались оттуда, дед мой дорогой помер… Ну, потом на вокзале околачивалась, в женских уборных, уборщица была знакомая — Наташа. Я у ней сумки с деньгами прятала. А по вечерам к ней в комнату гости ходили, там я с Петькой схлестнулась. Он меня на Усачевку свел, там тоже такие были. Ну и все…
— А кто тебе про коммуну рассказывал?
— Никто… Петька. Он меня с Усачевки привез и заявление это писал.
— Что же он тебе все-таки о коммуне рассказывал? — интересовалась выдвиженка.
— Что? Я, говорит, Сима, кроме тебя никого не любил. Всех посторонних людей боялся и ненавидел. А теперь ко всем доверие чувствую. Даже деньги, говорит, свои имею. И прячу их от греха. Потому они честно заработаны. Я теперь, говорит, каждой честной копейке цену знаю…
— Правильно он сказал? — спросил третий, молчаливый; член комиссии, парень с голубыми глазами.
— Правильно. По себе сознаю. Как украдешь, никакой цены деньгам не чувствуешь.