фигуре, ожесточенно твердое молчание Гали, ее тонкое, с опущенными глазами, без кровинки, как вчера на поляне, лицо, бесконечная сиротливая вокруг пустота без Княжко, страшный сон, оставшийся в сознании, нежно-мягкие губы Эммы, ее плывущий над головой шепот: «Ду бист мейн Шметтерлинг» («Почему бабочка? Почему?») — все было продолжением какого-то заразившего всех безумия, ложной верой в последний срок войны, ожиданием его в этом невиданно уютненьком немецком городке Кенигсдорфе. Может быть, они, поверив в новую счастливую полосу нефронтовой жизни, поспешили, забежали вперед: торопясь, обогнали судьбу, которую так суеверно опасались обгонять на передовой.

Надо было что-то делать, что-то решать, что-то понять до конца, надо было вырваться из этого проклятого, рокового наваждения, обманувшего их околдовывающим покоем, мирной белизной цветущих садов, ласковым майским солнцем, где для всех кончилась и коварно не кончилась война и где погиб Княжко.

— Одного хотел бы, комбат, — глухо сказал Никитин, — чтобы рапорт в смерш написал сначала Меженин. А потом уж я…

Гранатуров замычал, медленно повозил лбом по кулаку, не ответил, а Никитин пошел к двери, ощущая навязчивую потребность освободиться из душащей его тесноты, чем-то облегчить тупо давившую в душе тяжесть, выйти на свежий майский воздух, скорее бы вдохнуть лекарственный запах травы, молодой сирени на солнцегреве, посидеть где-нибудь в саду одному посреди весеннего мира, который обманул их, но все-таки был.

Он уже взялся за ручку двери и тут услышал окрепший грудной Галин голос позади себя:

— Подождите, Никитин. Я хотела вам сказать…

И он, поворачиваясь кругом, мгновенно подумал: «Вот главное, о чем она скажет сейчас… а для чего?» — и натолкнулся на ее неумеющие улыбаться глаза…

— Подождите, Никитин.

Она заскрипела сапожками и, равнодушно, как посторонний предмет, обходя сгорбленную фигуру Гранатурова, нашла на столе пачку трофейных сигарет, резко чиркнула зажигалкой, закурила, с перерывами дыхания выпустила струю дыма, сказала:

— Спасибо, Никитин. («За что она благодарила его?») Не обижайтесь, если я не буду приезжать в батарею. Так будет лучше. Конечно, все знали, почему я приезжала.

Гранатуров оторвал лоб от кулака, мерзлая тесная его улыбка большого рта исчезла, брови горько- насмешливо подбирались, срослись над переносицей, а взгляд потемнел, обострился, проникал в лицо Гали, искал что-то и не находил.

А она, выдыхая дым через ноздри, поперхнулась дымом, коснулась пальцами груди, так всегда явно, остро и вызывающе обрисованной гимнастеркой, сжатой по талии ремнем, что Никитину иногда трудно было смотреть на маленькие, опрятно застегнутые нагрудные золотые пуговички. Ослепительно вороненая чернота Галиных волос, ровная и тонкая бледность, чистые ногти, узкие бедра, даже походка, и курение ее, и неумение улыбаться всегда возбуждали в Никитине неопределенное чувство ревнивого волнения, смутно возникающей беды, но ее сдержанность не допускала вообразить, что она способна была по-земному любить кого-то, без брезгливости подставлять губы для поцелуев, обнимать, разрешать прикасаться к себе: он не мог вообразить ее наедине с мужчиной.

Она быстро погасила сигарету в пепельнице.

— Я старше его на три года, а… он был мальчик, — проговорила Галя поперхнувшимся горлом. — И я знала… Я знала, что ничем хорошим не кончится.

— Я пойду, — сказал Никитин, и вновь будто из бездонной глубины прорубленной вчера в его жизни бреши подуло знобким холодом пустынности. — Я пойду, Галя.

— Вы были его другом… и я хочу, чтобы вы знали. Я любила только его… и не строила воздушных замков, Никитин, — сказала Галя, и золотые пуговички на ее груди колыхнулись не те от противоестественного смеха, не то от до давленных рыданий. — Го-ос-поди!.. Разве можно на войне строить воздушные замки?

— Я пойду, — повторил он в четвертый раз и, чтобы не слышать ее, не видеть этих нездоровых глаз Гранатурова, похоже, еще жаждущих зацепиться с надеждой за что-то в лице Гали, распахнул дверь в полутемный, не по-утреннему тихий, напитанный духом пшенной каши коридор, и здесь, на пороге, снова остановил его буднично бесцветный Галин голос:

— Никитин, прошу вас. Скажите Таткину, чтобы принесли ведро воды. Я вымою полы. И прошу вас еще — пусть никто мне не помогает. Я хочу одна…

«Она отделилась от нас, — подумал он. — Она уже не будет приезжать в батарею, теперь — нет…»

12

Взвод завтракал без обычного утреннего оживления: в столовой позванивали ложки, не слышно было разговоров, смеха, шуток, лица солдат сосредоточенно наклонены, насуплены над котелками; сержант Меженин, сидевший во главе стола, похмельно-угрюмый, сизый, не притрагиваясь к каше, лениво отламывал кусочки хлеба, бросал их в рот, с бездумным равнодушием жевал, двигал челюстями. Заметив Никитина в проеме двери, Меженин против ожидания как-то чересчур уж взбодренно крикнул ему: «А, лейтенант!..» — и в светлых нагловатых глазах мутным отблеском прошла настороженность и сейчас же сменилась знакомым выражением бойкого внимания. А Никитин смотрел на него вопросительно и спокойно, спрашивая себя:

«Что же я сейчас испытываю к нему? Злобу? Брезгливость?»

— Садитесь, товарищ лейтенант. Ушатиков, котелок каши командиру взвода! — скомандовал Меженин излишне распорядительным тоном. — Быстро! Что ты там, Ушатиков, возишься с кошкой, как младенец с чертихой? Кормить лейтенанта!

Лица солдат оборотились к Никитину, но никто не отозвался, не улыбнулся на слова сержанта, все после вчерашних поминок, видимо, понимали, что между комбатом и командиром взвода не на шутку выросла стена раздора, догадывались, почему не уехал поутру в госпиталь Гранатуров и что за разговор мог быть минуту назад между ними. Таткин, с уныло поникшими усами, потревоженно замерцал в набрякших складках век рыжеватыми глазками, Ушатиков, украдкой кормивший кусочками мяса кошку на коленях, заморгал жалостливо при окрике сержанта и, не сталкивая кошку с колен, обтирая ладони о гимнастерку, привстал растерянно и снова сел, не вполне сообразив, что хотел от него Меженин и зачем стоял в дверях и не входил в столовую лейтенант Никитин. И, сконфузясь, Ушатиков пробормотал:

— Голодная она, навроде как сирота…

— Малой ребятенок ты, — заметил старший сержант Зыкин и отложил ложку. — Голова у тебя — сирота. Ветер в ней гуляет, ровно в пустом сарае. Садитесь, товарищ лейтенант, перекусите малость.

Солдаты молчали, искоса поглядывая на Меженина, он щурился, губы его раздвигала наигранная полуухмылка, чуть приоткрывая прокуренные передние зубы.

— Никак голодать решили, товарищ лейтенант?

— Есть не хочу, — ответил Никитин и, подходя к столу, внезапно почувствовал темные, глухие удары в голове, сразу пересохло в горле, как тогда на поляне, когда стояли они за щитом орудия и когда пошел вперед по траве к лесничеству Княжко, и в крайние секунды чего-то непредвиденного, вот-вот готового свершиться по не уловимой никем причине, не выдержав этих секунд, упредительно нажал на струек Меженин, и разрыв снаряда молнией сверкнул в верхнем окне, откуда прогремела автоматная очередь, — и, споткнувшись, сделав еще шаг, упал на колени Княжко, зачем-то вытирая лоб платком. «Я ведь не давал Меженину команды. Почему он стрелял? — сквозь удары в голове вспомнил поразительно ясно Никитин, и вместе с отчетливой ясностью того момента, всплывшего в памяти, замутненной всем случившимся позже, он поразился и тому, что никто — ни он сам, ни солдаты — не обратил внимания, не помнил вчера этого. «Нет, никто его не обвиняя… Но почему я обвиняю его? Что я чувствую к нему? Ненависть? Гадливость? Значит, ему полностью верит Гранатуров? Или хочет верить?»

Вы читаете Берег
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×