бы ни было злого на земле, господин Никитин, богу нужно было, чтобы вы приехали в Гамбург. Я представляла вас другим… да, другим, и боялась, что вы сделаете вид, будто ничего не помните. Тогда мы были так молоды… да, тогда были лучшие годы, как вы сказали, которые у нас за зеркалом… Ведь я не та восемнадцатилетняя Эмма, я — «госпожа Герберт», я постарела на двадцать шесть лет. Я стала теперь думать об этом. Все чаще стала думать: а что же было главное в моей жизни?

— Давайте выпьем за лучшие годы, — сказал Никитин. И вдруг заговорил с полувеселой, полугрустной откровенностью: — С некоторых пор я тоже все чаще думаю об этом. Уже оглядываешься назад — а что, что там было? Так ли жил, как хотел, как представлял, когда вернулся после войны? Многое оказалось не так. Очень уж много было ошибок и глупостей, о чем стыдно вспомнить. Но в то же время странно — плохое забылось и забывается, и остались студенческие годы, женитьба, рождение сына, первый успех, первая поездка за границу в пятьдесят восьмом году. Все первое… Поэтому прошлая жизнь кажется чрезвычайно краткой и чрезвычайно длинной — иные годы выступают смутно, как в тумане.

— А война? — вполголоса напомнила она и попросила виновато: — Только без политики, если вам будет удобно… если так можно объяснить…

— Война без политики? — повторил Никитин. — Это невозможно. То есть я понимаю, что вы хотите спросить. Я ненавижу войну, но мне порой до тоски не хватает людей, с которыми я встречался на войне, всех — плохих и хороших. Всех, кого я знал. Почему так — ответить не совсем просто. Наверно, потому, что мы, плохие или хорошие, очень нужны были друг другу. Мы были как братья в одной семье, что-то в этом роде. Вот господин Алекс сегодня сказал: люби друзей и врагов. — Никитин помолчал в раздумье. — У меня нет этого библейского чувства Иисуса Христа, а война кончилась, прошло много лет, и я почувствовал, что лучше тех людей я потом не встречал. Это ностальгия поколения. Понимаете? Мне все время нужен был такой друг, как лейтенант Княжко. До сих пор нужен. И такого, как Княжко, нет. А наше поколение выбили. Почти всех. Наверное, особенно поэтому я их люблю и не могу забыть. Даже, кажется, и того сержанта Меженина… Вы должны помнить его… тот, который застал вас тогда в мансарде…

Она подняла брови, слушая его пристально.

— Вы их любите? Даже того сержанта? Как я помню, вы в него стреляли, и вас арестовали… арестовали в тот день?

— Он был искренен в своей ревности ко мне, — ответил Никитин. — Знаете его судьбу? Он досадно погиб после войны. Одиннадцатого мая. В Австрии. Кто-то в лесу обстрелял машину. В машине ехало четверо, а погиб он один. Это можно было предположить еще в Кенигсдорфе во время последнего боя… Он был уже приговорен тогда. Страшно звучит, но это так. В конце войны он слишком хотел выжить. Когда сообщили, что он погиб, мне долго было не по себе. В его смерти было что-то роковое, как бывало на войне.

— Я хочу еще выпить. Я сегодня совершенно не пьянею, — сказала она и жестом подозвала девушку в передничке к столу, подошедшую с прежней ласковостью на преданном лице горничной. — Прошу вас, фрейлейн, двойной коньяк.

— Да, госпожа Герберт. Одну минуту.

Между тем ресторанчик постепенно наполнялся ночными посетителями, появлялись за столиками одинокие пожилые женщины, солидные пары, приехавшие сюда на чашку кофе, на поздний ужин, по- видимому, после кино или кабаре, голубели в дымках сигарет абажурчики ламп, шелестели меню, слегка позванивали расставляемые приборы, приглушенно плыла как бы дальней стороной музыка, и все так же было несуетливо, размеренно уютно, будто задернутые на окнах занавеси, обитые материей стены, увешанные солнечными акварелями, цветными фотографиями Рима, прочно охраняли этот нерушимый, вне времени, домашний ковчег, это убежище тишины и душевного успокоения. И Никитину пришла мысль, что госпожа Герберт выбрала и полюбила уголок отдохновения «на Навоне» (самой тихой Римской площади), которая присутствовала здесь на фотографиях, но, вероятно, знала, что своим выбором обманывает себя, желая обмана, и вся ее жизнь представилась ему несоответствием куда-то несущего, бездумного удовольствия, скорости (скинула туфли и, не притормаживая, мчала машину по заснувшему Гамбургу) и какого-то сказочного ожидания воображаемого, ушедшего навсегда старинного покоя, где все твердо стоит на незыблемых местах. «Я уже придумываю ее жизнь, — подумал он, с сомнением развязывая тайный узелочек, мучимый любопытством к тому, о чем она не говорила. — Жизнь Эммы, которая стала госпожой Герберт, — нет, тут я могу ошибиться, нафантазировать небылицы».

— Я хотел бы… — сказал он и подождал, пока отойдет девушка в передничке, аккуратно поставившая перед ними рюмки, наполненные коньяком, — я хотел бы, чтобы вы позволили мне задать вам несколько вопросов… в обмен на любой вопрос, который вы зададите мне.

— Я согласна на обмен, если только смогу…

Он спросил:

— Как вы жили после воины? Я хорошо помню, что ваш брат и вы хотели уйти в Гамбург. Он ушел без вас, вы остались… А потом? Вы нашли брата?

Она посмотрела взглядом долгого внимания и отвела глаза, а когда опять посмотрела, по лицу пробежал отсвет встревоженной неуверенности.

— Да, я добралась до Гамбурга, где были уже американцы. И нашла брата, застала его в квартире дяди. Курт был подавлен, испуган, все время лежал на диване, смотрел как больной в потолок и не выходил из дома. Однажды он нашел в шкафу кабинета дяди военный мундир и сжег его в камине, стал бегать по квартире, плакать, запирать двери комнат и кричать, что русские придут и его расстреляют. Это была ужасная истерика. Через месяц он выздоровел.

— Ваш брат показался мне болезненным и нервным парнем, — сказал Никитин, туманно вспоминая не черты его лица, а что-то сутулое, длинное, серое, одетое в широкий, не по росту, мундир, нелепо висевший на прямых плечах. — Но бог с ним, с вашим братом, я его плохо помню. Ну а вы как потом? Учились в университете?

— Курт на два года младше меня, — продолжала она, неловко, поспешно оправдывая мальчишескую неполноценность брата, запомнившуюся Никитину. — Нет, я не закончила университет, надо было зарабатывать деньги. Я работала секретарем в одной маленькой фирме, потом в библиотеке, потом в книжном магазине. И тогда вышла замуж. Только… — Она грустно подняла уголки губ. — Эти годы не были лучшими моими годами. Мой муж был старше меня на десять лет, умный, добрый человек. Я понимала, что уже нельзя одной… мне надо было устраивать жизнь. Три больших книжных магазина, большая квартира, две машины — я стала богатой женщиной. Лучшее было — рождение дочери. Это было самое лучшее после войны. Самое лучшее… Потом вместе с мужем мы зарабатывали деньги и часто ездили за границу. Но так было недолго. Муж умер, дочь вышла замуж за француза и уехала в Канаду. И я осталась одна со своими деньгами, магазинами и машинами. И вот так прожила жизнь, совсем незаметно… Сейчас вспомнила. В вашем последнем романе герой задумывается, счастлив или несчастлив он был, прожив жизнь. И ищет ответ, и не находит. Так у вас написано?

Она вопросительно глядела на него сквозь светлую тень настольной лампы, а он не почувствовал удовлетворения в ее насильно ровном ритме голоса и, испытывая необъяснимую остроту потребности узнать главное в чужой, неблизкой жизни ее, когда-то близостью и болью коснувшейся его жизни, и борясь с собственным неудовлетворением, спросил, переступив хрупкую границу возможной откровенности:

— И все-таки, вы были когда-нибудь счастливы? Понимаю, конечно, когда человек задумывается, счастлив ли он, то сразу становится несчастлив… — Он внезапно рассердился на себя за недозволенное приличием любопытство и добавил: — Простите, я не хотел задавать этот неделикатный и сложный вопрос!.. Это, простите, отчаянная глупость! — И в воздухе поставил пальцем крест. — Зачеркните красным карандашом мой вопрос. Пожалуйста!

Она опустила глаза, проговорила:

— Почему? Вопрос простой. Ответ сложный. Я помню, вы просили меня быть откровенной. И мы должны быть сейчас откровенными. Потому что мы не говорим о политике. О, как я ненавижу политику, которая так надоела и так мешает людям, мешает тысячи лет! — Она притронулась к рюмке с коньяком, медленно поводила донышком по скатерти, но тотчас, мигом решившись, заговорила принужденно-весело, тоном вызывающего задора: — Все было когда-то давно. Когда в курортном городке под Берлином жида девочка Эмма, наивная немецкая Золушка. Веснушчатая дурнушка. И когда совсем быстро, в несколько дней прошла там война. И было опасно и страшно, потому что девочка ожидала нашествия варваров, и

Вы читаете Берег
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×