удивился этой мысли. — Ноги, ноги берегите… — выдавил Кузнецов шепотом.
Орудие с передком скатывалось по откосу в балку, визжала по снегу цепь, оскальзывались на спуске потные коренники, с резким звоном выбивая копытами острые брызги льда; ездовые, отваливаясь назад, еле удерживаясь в седлах, натягивали поводья, но правая лошадь переднего уноса внезапно упала брюхом на дорогу и, пытаясь встать, натужно дергая головой, покатилась вниз, потянув за собой коренников.
Ездовой на левой уносной удержался в седле, с испуганно-сумасшедшим видом отшатнулся вбок, не в силах поднять истошным криком правую, а она билась о дорогу, скользила на боку, рвала, тянула постромки. С отчаянием Кузнецов ощутил, как орудие неслось по скату, настигая упавшую лошадь, увидел, как внизу старшина Голованов бросился к ней навстречу, потом отскочил в сторону и опять кинулся с попыткой схватить за повод.
— Одерживай!.. — крикнул Кузнецов.
И, ощутив невесомую легкость в плече, не сразу понял, что передок вместе с орудием, скатившись вниз, затормозил на дне балки. С крутой руганью солдаты утомленно распрямляли спины, потирая плечи, смотрели вперед, на упряжку.
— Что с уносной? — едва выговорил Кузнецов, пошатываясь на одеревеневших ногах, и побежал к лошадям.
Здесь уже стояли Голованов с разведчиками, ездовой Сергуненков, его напарник с коренников Рубин. Все глядели на лошадь, лежавшую на боку посреди дороги. Сергуненков, худенький, бледный, с испуганным лицом подростка, с длинными руками, озираясь беспомощно, вдруг взялся за повод, а молодая уносная, будто поняв, что он хотел сделать, замотала головой, вырываясь, умоляюще кося влажными кроваво- зеркальными, возбужденными глазами. Сергуненков отдернул руку и, оглянувшись в молчаливом отчаянии, присел перед уносной на корточки. Поводя мокрыми потными боками, лошадь заскребла по льду задними копытами, в горячке стараясь подняться, но не поднялась, и по тому, как были неестественно подогнуты ее передние ноги, Кузнецов понял, что она не подымется.
— Да вжарь ты ей раза, Сергуненков! Чего раскорячился? Не знаешь норова этой сволочи- симулянтки? — в сердцах выругался ездовой с коренников Рубин, солдат с обветренным, грубым лицом, и хлестнул кнутом по своему наножнику.
— Сам ты сволочь! — тонким, протяжным голосом крикнул Сергуненков. — Не видишь разве?
— А че видеть-то? Знаю ее: все взбрыкивает! Играться бы только. Кнута ей — враз очухается!
— Заткнись, Рубин, надоел! — Уханов предупреждающе толкнул его плечом. — Сказать хочешь — подумай.
— И до фронта не дошла лошаденка-то, — вздохнул с жалостью Чибисов. — Беда какая…
— Да, кажется, передние ноги, — сказал Кузнецов, обходя уносную. — Ну, что вы наделали, ездовые, черт вас возьми! Держали поводья, называется!
— А что делать, лейтенант? — проговорил Уханов. — Конец лошадке. На трех остались. Запасных нет.
— На горбу, значит, потащим орудие? — спросил Нечаев, покусывая усики. — Давно мечтал. С детства.
— Вот комбат сюда… — робко сказал Чибисов. — Разберется он.
— Что у вас, первый взвод? Почему задержка?
Дроздовский спустился на своей монгольской лошади в балку, подъехал к толпе солдат, расступившихся впереди, быстро взглянул на уносную, тяжело носившую боками, перед которой сидел на корточках, ссутулясь, Сергуненков. Тонкое лицо Дроздовского казалось спокойно-застывшим, но в зрачках плескалась сдерживаемая ярость.
— Я… вас… предупреждал, первый взвод! — разделяя слова, заговорил он и указал плеткой на ссутуленную спину Сергуненкова. — Какого дьявола растерялись? Куда смотрели? Ездовой, вы что, молитесь? Что с лошадью?
— Вы же видите, товарищ лейтенант, — сказал Кузнецов. Сергуненков, как слепой, обратил глаза к Дроздовскому, по детским щекам его из-под обмерзших ресниц катились слезы. Он молчал, слизывая языком эти светлые капельки, и, сняв рукавицу, с осторожной нежностью гладил морду лошади. Уносная не билась, не пыталась встать, а, раздувая живот, лежала тихо, понимающе, по-собачьи вытянув шею, положив голову на дорогу, со свистом дыша Сергуненкову в пальцы, щупая их мягкими губами. Что-то невероятно тоскливое, предсмертное было в ее влажных, косящих на солдат глазах. И Кузнецов заметил, что на ладони Сергуненкова был овес, вероятно, давно припрятанный в кармане. Но голодная лошадь не ела, лишь, вздрагивая влажными ноздрями, обнюхивала ладонь ездового, слабо хватая губами и роняя на дорогу мокрые зерна. Она улавливала, видимо, давно забытый в этих снежных степях запах, но вместе с тем чувствовала и другое, то неотвратимое, что отражалось в глазах и позе Сергуненкова.
— Ноги, товарищ лейтенант, — заговорил слабым голосом Сергуненков, все слизывая языком капельки слез с уголков рта. — Вон… как человек, мучается… И надо же ей было вправо пойти… Испугалась чего-то… Я ведь ее сдерживал… молодая она кобылка. Неопытная под орудием…
— Держать надо было, ежова голова! А не о девках мечтать! — злобно выговорил ездовой Рубин. — Чего развесил нюни-то?.. Тьфу, щенок!.. Людей тут скоро без разбору, а он над лошаденкой… Смотреть тошно! Пристрелить надо, чтоб не мучилась, — и дело с концом!
Весь квадратный, неповоротливый, толсто одетый — в ватнике, в шинели, в стеганых штанах, — с наножником на правой ноге, с карабином за спиной, этот ездовой неожиданно вызвал у Кузнецова неприязнь своей злобной решительностью. Слово «пристрелить» прозвучало приговором на казнь невиновного.
— Придется, видать, — проговорил кто-то. — А жаль кобылку…
При отступлении под Рославлем Кузнецов видел раз, как солдаты из жалости пристреливают раненых лошадей, переставших быть тягловой силой. Но и тогда это походило на противоестественный, неоправданно жестокий расстрел ослабевшего.
— Не дам! — тонким голосом вскрикнул Сергуненков и, вскочив, шагнул к Рубину. — Что предлагаешь, живодер? Что предлагаешь? Не дам лошадь! В чем она виновата?
— Прекратите истерику, Сергуненков! Раньше надо было думать. Никто, кроме вас, не виноват. Возьмите себя в руки! — оборвал Дроздовский и указал плеткой на кювет. — Оттащите лошадь с дороги, чтоб не мешала. Продолжать спуск! По местам!
Кузнецов сказал:
— Второе орудие стоило бы отцепить от передка и спускать на руках. Так будет вернее.
— Как угодно, хоть на плечах спускайте! — ответил Дроздовский, глядя поверх головы Кузнецова на солдат, неловко волочивших лошадь к обочине, и покривился. — Немедленно пристрелить! Рубин!..
А уносная будто поняла смысл отданного распоряжения. Прерывистое, визгливое ее ржание прорезало морозный воздух. Как крик о боли, о защите, этот вибрирующий визг вонзился в уши Кузнецова. Он знал, что лошади причиняли страдания, сталкивая ее, живую, с переломанными ногами, к кювету, и, готовый зажмуриться, увидел ее последнее усилие подняться, как бы в доказательство, что она еще жива, что убивать ее не нужно. Ездовой Рубин, ощерив крепкие зубы, с торопливой озлобленностью на багровом лице, спеша, отводил затвор винтовки, а ствол неприцельно колебался, направленный в поднятую лошадиную голову, мокрую, потную, с трясущимися от последнего умоляющего ржания губами.
Сухо треснул выстрел. Рубин выругался и, взглянув на лошадь, дослал в ствольную коробку второй патрон. Лошадь уже не ржала, а тихо из стороны в сторону поводила головой, теперь не защищаясь, и, дрожа ноздрями, фыркала только.
— Раззява, стрелять не умеешь! — с бешенством выкрикнул Уханов, стоявший возле замершего в оцепенении Сергуненкова, и рванулся к ездовому: — На мясокомбинате тебе работать!
Он выхватил винтовку из рук Рубина и, тщательно прицелясь, в упор выстрелил в голову лошади, ткнувшейся мордой в снег. Сразу побелев лицом, он выщелкнул патрон, вонзившийся донышком в гребень сугроба, швырнул винтовку Рубину.
— Возьми свою палку, мясник! Чего дурындасом ухмыляешься? В носу чешется?
— Вот ты-то мясник, видать, хоть и городской, шибко грамотный, — пробормотал Рубин обиженно и, туго перегнув толстое, квадратное тело, поднял винтовку, рукавом смахнул с нее снег.
— Морду береги, я шибко грамотный, запомни! — проговорил Уханов и повернулся к Сергуненкову,