И Константин, увидев в это мгновение ее лицо в форточке, упавшие на глаза короткие волосы, сказал глухо:
— Я уезжаю в Тулу, Ася. На практику. До свидания. Я уезжаю…
— Костя, Костя, я слышала твои шаги. Ты ходил у себя в комнате. Ты разве не спал, Костя? — проговорила она шепотом в форточку, взобравшись на стул, и глаза ее испуганно увеличились. — Чемодан… Ты с чемоданом?
— Я уезжаю в Тулу, Ася, — повторил он. — Записка Сережке под дверью. Для него. До свидания, Ася, не болей… Ну его к черту — болеть! — Он улыбнулся ей. — До свидания! До осени!
— Костя, Костя, что же будет?
— Прекрасно будет.
Он прощально поднял руку, пошевелил пальцами, все стараясь улыбаться ей, и тогда увидел, как она прижалась лбом к стеклу и заплакала, со страхом глядя на него сквозь свесившиеся волосы, и стала кивать ему и тоже подняла руку, приложила ее к стеклу.
И он отошел от окна, не поворачиваясь, пошел спиной вперед по асфальту пустынного двора.
14
— Ася, я в институте задерживаться не буду. Тебе полежать надо. Зачем ты вставала к телефону?
— Ты спал. А из партбюро звонили два раза. — Она перевела на него темные на бледном лице глаза: сидела на кровати, в накинутом на плечи халатике, в тапочках на босу ногу, отвечала ему шепотом: — Ты ничего не слышал? Приходил Константин прощаться. Он уехал на практику. Оставил тебе письмо. Сережа, ты не вызывай больше врачей. Мне лучше. — Она отвернулась к стене. — Бедный папа, где он сейчас? Как мы будем без него? И как он без нас? Как он?
— Ася, позавтракай и ложись. Я не буду задерживаться. Я уверен: ошибки потому ошибки, что их исправляют.
Он спал всего часа три (вернулся домой на заре), и, когда вышел на крыльцо, на утреннее слепящее солнце, все было, казалось, в песочной дымке, и что-то мешало глазам, резало веки, болели мускулы. Он чувствовал усталость, и долгое, намеренно тщательное бритье и горсть колючего одеколона не освежили его полностью.
— Добрый день, здравствуйте, Сергей Николаевич! — раздался из этого неясного, как бы суженного мира кашляющий голос. — Добрый день!
Возле крыльца, в жидкой тени, Мукомолов в нижней рубахе щеткой буйно чистил, махал по рукавам висевшего на сучке липы старенького пиджачка, в зубах торчала погасшая папироса. Завидев Сергея, он с лихостью потряс щеткой в воздухе в знак приветствия.
— А вы знаете, она права! — воскликнул он, смеясь одними глазами. — Да, да, женщины часто бывают правы! Могу сообщить вам — меня разбирали!
— Где разбирали? — спросил Сергей, не сообразив еще, и, хмурясь, зажег спичку, поднес к потухшей папиросе Мукомолова.
— В Союзе художников! — Мукомолов заперхал от дыма. — Нацепили столько ярлыков, что, будь они ордена — груди не хватило бы! Так и обклеили всего, как афишную будку. — Он закашлялся, щеки стали дряблыми. — Простите, Сергей, я несколько… очень устал, выдохся вчера. На это наплевать. Это все чепуха, мелочи, дрязги… Да, да. Это чепуха! Ниоткуда меня не выгонят, я зубастый!
Он согнал с лица возбужденное выражение — и сразу погас, морщины проступили в уголках глаз его.
— Простите меня, как с Николаем Григорьевичем? Что известно? А все остальное — чепуха, чепуха. Не обращайте внимания.
— Пока ничего.
— Н-да! А как Асенька?
— Кажется, лучше.
— Это уже хорошо. Заходите вечерком. Буду очень рад, очень рад.
Эта оживленность Мукомолова не была естественной, он заметно как-то постарел, бородка островками заблестела сединой и словно бы согнулась спина, ослабла походка — это все видел Сергей, но в то же время не видел, все это смутно проходило мимо его сознания.
Только на троллейбусной остановке он понял, что торопился, хотя знал, что торопиться было бессмысленно.
Он несколько удивился тому, что заседание партбюро проходило в директорском кабинете.
Слои дыма замедленно переваливались в солнечных этажах над столом, и кожаные кресла в кабинете, зеленое сукно стола, графин с водой, белеющие листки бумаги, карандаши на них были неистово накалены июльским зноем. Уличный асфальтовый жар душно и маслено входил в окна, лица лоснились потом.
Сергей сидел в стороне от стола, около тумбочки, вентилятор, звеня тонким комариным зудом, вращался за его спиной. Прохладный ветер, дующий от шуршащих лопастей, немного освежал его; он то видел все реально, то темная пелена нависала над глазами, и тогда лица Свиридова, Уварова, Морозова за столом не были видны отчетливо. И в эти минуты он пытался всмотреться в насупленное лицо Косова и в не очень хорошо знакомые лица остальных членов партбюро, в углубленном молчании чертивших карандашами по листкам.
— Если он не понял этого, то должен понять. Я говорю прямо, в глаза ему. Обман партии — преступление. Понял ли он? Нет, как видно, не понял…
Его удивляло и то, что сейчас он был спокоен; и он даже усмехнулся чуть-чуть, расслышав этот сухой голос Свиридова. Он стоял за столом прямой — прямые узкие плечи, ввалившиеся лимонные щеки двигались, когда, выталкивая изо рта жесткие, бьющие слова, поправил желтыми пальцами толстый узел галстука, застегнул среднюю пуговицу на пиджаке.
«Зачем он поправляет галстук, для кого это? Почему он не снял пиджак — для официальности? Или торжественной строгости? Почему он? Почему именно он?.. У него гастрит или язва? И больная нога… был ранен? Верит ли он в то, что говорит?»
— Я изложил членам партбюро подробно все как было, когда Вохминцев пришел отказываться от практики. Это только факты.
Сбоку взглянув на Сергея, Косов, мрачно-замкнутый, медленно вынул из кармана брюк трубочку с вырезанной головой Мефистофеля, с железной крышечкой, сосредоточенно начал набивать ее табаком.
«Кто подарил ему эту трубку? Кажется, Подгорный… На подготовительном еще, в сорок пятом…»
— Вохминцев, возьмите пепельницу, — ровным голосом сказал Морозов.
«Он что, успокаивает меня?»
Сергей встал, подошел к столу, взял одну из расставленных на зеленом сукне металлических пепельниц, сел на место. И спокойно поставил пепельницу на подлокотник кресла. Все посмотрели на него: внимательно — Свиридов, мельком, как бы хмуро осуждая, — Уваров, вопросительно, из-под ладони, которой прикрывал лоб, — Морозов. Директор института, весь сахарно-седой, подтянув заметное брюшко, этот постоянно веселый профессор Луковский, в чистой крахмальной сорочке, натянутой на округлых мягких плечах, с засученными до полных локтей рукавами (горный мундир висел на спинке стула), молча поерзал на кожаном сиденье кресла в глубине кабинета, тоже достал папиросу, проговорил: «Хм» — и опустил белые брови.
«О чем они думают сейчас все? Они. Все… О том, что я обманул партию? О чем думает Луковский? И он, кажется, неплохо относился ко мне… О чем думает Косов?»