(или мне это только показалось?) и сразу же вновь опустила веки. Я взяла ее за руку. Рука была теплая, но совсем как неживая, никакого сопротивления моему движению. Другая рука — такая же. И ноги — тоже. А пульс был ровный, не частил и хорошего наполнения. Я взяла в руки ее голову и тут в шее почувствовала какое-то сопротивление, какую-то жизнь. Я побежала на кухню к Андрею и сказала, что у мамы, видимо, обширный двусторонний инсульт. Он стал вызывать врача неотложки. Врач-женщина приехала довольно скоро и подтвердила то, что я сказала. Она предложила взять маму в больницу. — «А зачем? Вы сможете ей помочь?» — «Нет, но я должна вам предложить.» — «Нет, пусть она будет дома». Они сделали ей внутривенно — я совсем не помню, что. Я вообще про этот день, кроме мамы, мало что помню. Потом была другой врач — из маминой поликлиники, она настойчиво предлагала госпитализацию и все говорила; «Ну, зачем вам дома такая больная, зачем вам дома все это, ведь все равно ничего сделать-то нельзя». Говорить с ней было неприятно, трудно. Я боялась сорваться, и говорил с ней Андрей. Он сказал, что мама как жила с нами, так и будет до конца.
А она лежала спокойно, чуть повернув голову в сторону окна, и в какой-то момент на лице у нее появилась улыбка. Я позвала Андрея. Он стоял рядом и тоже смотрел на нее. Что маме виделось, что чувствовала она? Кого встречала она этой светлой, легкой улыбкой? Когда я смотрела наее лицо, мне казалось, что она наконец-то позабыла все мрачное и непереносимо трудное, что было ее судьбой. Может, возвратилась назад в детство? И не было такой трагической прошедшей жизни, а была и есть какая-то другая, звучащая, как сороковая симфония, которую она только вчера слушала. Потом улыбка постепенно сошла с маминого лица, и на все оставшиеся часы оно стало спокойным, тихим, умиротворенным. Таким, что вот сделала все и теперь — отдыхаю.
К вечеру приехал еще врач — из Академии. Сказал, что теперь все дело в сердце, и такое состояние может продлиться и несколько дней, и несколько часов. Пришла Зоря. Мы поили маму водой с медом. Я ложечкой вливала в рот, а Зоря держала подбородочек. Потом я взяла и прилегла рядом с мамой головой к голове, на ее подушки (их у нее была целая гора), И сказала, что так и буду спать следующую ночь, и гладила ее руку. Мне показалось, при моем прикосновении мамина рука дрогнула. Слышала ли мама меня, чувствовала ли рядом? Часов в десять вечера у нее вдруг выступил пот на лбу — мелкие, мелкие, блестящие капельки. Зоря вытерла их. А лицо все было спокойным и дыхание ровным — никаких признаков хоть малейшей боли или страданий, И внезапно мама открыла глаза. Они смотрели прямо в мои. И она видела меня. И закрыла глаза. А потом два или три резких, отрывочных дыхательных движения. И все!
Все слова, которые я когда-либо читала о легкой смерти, можно повторить. Все будет правильно. И все будет не то. Наверно, всякая смерть, как и всякая жизнь, неповторима и единственна. Я много раз была рядом с умирающими. (Говорят «видела смерть», но это неверные слова, потому что смерть кого бы то ни было, пунь чужого, постороннего, не видишь, а переживаешь, и в эти мгновенья он уже не чужой и не посторонний.) Но никогда это не было так вне страданий, так спокойно и так покойно.
Мама на словах иронично относилась ко мне — врачу, но одновременно абсолютно верила, что я всегда могу ей помочь, всегда избавлю от страданий. И я боялась, что может прийти время, когда она будет мучиться, а я ничего не смогу сделать — только быть рядом. Провидение избавило ее от страданий. И меня от муки бессилия помочь. Мама — первый близкий человек, умерший на моих глазах и на моих руках. Где и как умер папа? Севка — в деревне Мясной Бор? Батаня — в блокадном Ленинграде? Игорь — в далеком Бомбее?
Мама перестала быть, но еще была тут, в своей комнате, на своей кровати, и руки ее были теплые, и волосы пахли ею — мамой. Приехали те люди, которые должны были увезти ее. Они сказали, что им надо простыню, и попросили нас выйти из комнаты. Когда мы вернулись, на полу возле кровати стояли носилки, и на них — маленький белый сверточек. Я вдруг поняла, какой маленькой стала мама. Этот сверточек! И только тоненькая простынка! У меня машинально вырвалось; «Можно дать одеяло?» Но один из них как-то странно на меня посмотрел и сказал: «Не надо». Андрей хотел поехать с ними. Но тоже; «Не надо». Мы почему-то боялись этих людей. Растерялись. А они быстро подхватили носилки — ноша была легкой — и стали спускаться по лестнице.
Потом уехала Зоря. А мы стали звонить на другую сторону Земли, чтобы найти Таню и Алешу. Еще днем из Нью-Йорка звонил Эд. Я сказала ему, что произошло с мамой ночью. Но мне казалось, что конец не будет таким быстрым, и я просила его не срывать детей с отдыха. Ведь все разъехались на праздники. Сейчас мы снова прозвонились Эду, А потом позвонил Алеша.
Ну вот и Рождество! Уже потом мне кто-то сказал, что в Рождество умирают святые. Не знаю. Может быть.
Отошла ее душа. Осталось тело, и мы должны его похоронить. Прилетели дети. Лица у обоих черные. Глаза ввалились. Наутро привезли гроб с телом. У мамы лицо все такое же спокойное, а вот волосы уже какие-то чужие и лежат как не ее. Цветов много, и запах земли и зелени. Все друзья и родные все. Наверное, это маме бы понравилось. А на улице почему-то была задержка из-за машин. Гробик стоял открытый. И назойливая эта мысль, что холодно — ей.
На кладбище ели стоят под снегом, и снежок такой тихий, мягкий падает. Там как будто и холодно не было. Андрей тихо сказал: «Ты меня любила, и я тебя любил». Я поразилась — это он впервые сказал маме «ты». Таня начала читать «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые...» Алеша все что-то поправлял у мамы. Потом... Потом... И холмик из зелени и цветов. И снег, снежок.
Мамочка! Дома все были такие хорошие, спокойные.
И я все вспоминала, как ты говорила, что не любишь еврейские похороны, потому что с кладбища все расходятся, и каждый уже не с тем, кого проводили. Ты была бы довольна, потому что все были вместе и в твоем доме. Когда хоронили Игоря, то на кладбище ты мне сказала: «Если на кладбище бывает хорошо, то это здесь!» И я все думаю,что если б ты могла увидеть свои похороны, то, наверное, так же сказала бы: «Если похороны бывают хорошими, то это мои».
II
То, что человек обычно не замечает
Дни зловещего предзнаменования.
Как понемногу стареет его мать.
Прошло сорок дней, в которые по обычаю нельзя трогать вещи умершей. Я вошла в мамину комнату. Как будто впервые увидела ее. Какая-то мебель. Кровать. Столик. Его привезла Галя, когда мы убирали комнату к приезду мамы. Комод, доставшийся от Юры Федорова, осужденного на 15 лет. Над ним зеркало, подаренное Сарой Юльевной. Таможня его не пропустила, когда они уезжали в Америку, Два небольших платяных шкафа. Мы с Ваней их купили с моего гонорара за Севину книгу. Швейная машинка Зингер. Чтобы ее купить, когда мама вернулась из лагеря, я продала свой единственный военный трофей — фотоаппарат-«лейку». И в углу возле окна секретер — бывший Ремин, Таниного мужа. На его полках книги, традиционно считавшиеся мамиными, а не всех нас. И в нижних ящиках бумаги, фотографии, письма. Можно, если хочется, назвать — архив. Ох, не великое наследство осталось от мамы. Грустно, немного смешно. И хочется плакать.
Я открыла мамин шкаф. Почти неуловимый, бесконечно родной запах. Живой. Эту блузку она совсем недавно надевала. Другая — ее любимая, такая давнишняя, кажется, ровесница Тани. А это вязаное платье Белка ей подшивала. Я тогда почти обиделась, что не меня мама попросила это сделать. Я раздала одежду — кофточки, халатики, белье, И села на полу у секретера, Но, едва достав фотографии и письма, поняла, что это я еще не могу — читать и разбирать мамины бумаги. Не могу. Не пришло время. Я вдруг поняла, что не была готова к тому, что мама так скоро уйдет. Мне казалось, что она еще долго будет с нами. Со мной и Андреем.
Потом я как-то внезапно, остро заболела. Утром встала здоровая. А в два часа дня — как умираю. Сердце то останавливается, то колотится неудержимо. Не могу стоять. Даже сидеть. Потом озноб.