просовывал пакет или несколько пакетов и говорил: «Для Алиханова». Эту почту никому нельзя было трогать, даже маме, и мы, не распечатывая, клали ее папе на стол. Позже я стала нарушать этот запрет и в страдные испанские дни всегда умудрялась все прочесть после папы, а иногда и до него, осторожно лезвием распечатывая пакеты. А потом заклеивала их снова. Папа ни разу этого не заметил.

Газет у нас всегда было много — и московские, и ленинградские, и на иностранных языках. Я стала читать все подряд про Кирова и разглядывать его большие портреты, которые были во всех газетах. Я не помню своих ощущений и переживаний в связи с этим чтением. Кажется, я как поразилась случившимся накануне, так и осталась в том же состоянии и больше думала, почему же они все такие расстроенные, ведь он им — не мама и не папа. Конечно, они его все любили, и я тоже любила, потому что хорошо помнила, как он на улице Красных Зорь гладил меня по голове, давал конфеты, брал с собой в машину. Но я помнила, что даже когда в «Астории» умер их друг Сережа Калантаров (они всегда говорили потом, что он из них «самый лучший»), они не были так расстроены. И все, даже Батаня. Что, она тоже так сильно любила Сергея Мироновича? Это было странно.

Пришла Батаня. Она тоже стала читать газеты. Потом сказала, что в газетах ничего нет, хотя было, по-моему, очень много. Потом она стала звонить дяде Мосе и Ане, что взяла билет на вечер и чтобы они пришли ее провожать. Как-то само собой разумелось, что ни мама, ни папа ее провожать не поедут, и я тоже — ведь я простудная. Я, после Батани, собрала все газеты, взяла клей, ножницы, достала красивый альбом для рисования, который был чьим-то подарком еще на ноябрьский праздник, и стала вырезать из всех газет все, что было написано про Кирова, и его фотографии. Раньше подобных альбомов я не делала. С чего это мне пришло в голову — не знаю. Я сидела на полу в столовой, вокруг меня была гора изрезанной бумаги. Пол стал липким от клея, и сама я была липкая. То ли клей у меня был плохой, то ли я без конца задумывалась и везде капала им.

Пришли мама и папа. Серые, мокрые, замерзшие. Было похоже, что они пришли не каждый со своей работы, а были где-то вместе. Может, на каком-то собрании или заседании? На меня они не обратили внимания. Мама обошла сбоку меня и все, что валялось на полу. А папа просто перешагнул. Через несколько минут он вышел из своей комнаты и спросил, где газеты, и тут только увидел, что я делаю. И вдруг начал кричать на меня, как никогда не кричал. Он вообще не кричал ни на кого в доме. И когда спорил со своими друзьями, тоже не кричал, хотя спорил очень часто. А тут вдруг — и что я суюсь «не в свое дело», и «от нее просто спасенья нет», и «почему ты все делаешь не в своей комнате? » Я так растерялась, что не успела обидеться, а он так же внезапно, как начал кричать, вдруг успокоился и сказал: «Ладно, дай мне твою тетрадку». Я дала и сказала: «Это альбом», — и стала плакать. — «Ну вот! Ну, что ты! Ведь теперь ничего не поделаешь!» — и продолжал: «Ты вот лучше, когда будешь дальше клеить, то снизу пиши, из какой газеты вырезала и за какое число эта газета, и тогда будет правильно». Потом он стал читать подряд все, что я наклеила, а мама сказала ему: «Что ты опять уткнулся, ведь уже пять раз читал и ничего нового не вычитаешь».

Потом мы обедали и все молчали. Только мама спросила у Батани, взяла ли она билет, и снова говорила, что не понимает, зачем Батане надо срочно ехать. Опять без конца звонил телефон, и стали приходить разные люди — в этот вечер больше коминтерновские. Пришли дядя Мося и Аня и почти сразу вместе с Батаней уехали. У меня поднялась температура. Но совсем поздно вечером, может, даже ночью, я снова сидела за столом со взрослыми. И в другие вечера тоже.

На следующий день приехал Агаси и, кажется, Бронич и еще кто-то, но никто не привозил никаких подарков. Я не помню, тогда или через пару дней я из разговоров взрослых узнала, что мама знает Николаева. Просто знакома с ним (или с его женой?). Теперь, когда я стала вспоминать те дни, я удивляюсь, что за все годы не выяснила у нее, насколько коротко она была с ним знакома или тогда я что-то не поняла, что-то напутала.

Пришел день, когда к Кирову пошли прощаться — это называлось «доступ к телу». Утром мама ушла в МК, а потом скоро пришла и сказала, что по Дмитровке не пройти, что так было, когда умер Ленин, и что на улице так же холодно. И что она сейчас пойдет в Колонный зал.

Я уже была один раз там, когда был «доступ к телу», тайком от взрослых. Это было, когда умер Менжинский. Я увидела, что на Дмитровке стоит большая очередь, почти до Козицкого переулка. Я знала откуда-то, что умер Менжинский, но про «доступ» не знала и спросила у какой-то взрослой девочки. Потом я стояла, наверное, целых два часа, пока дошла до Колонного зала. Когда мы поднялись по лестнице, там было тихо и слышно только шарканье ног, а когда входили в зал, заиграла музыка. Наверное, у нее кончился перерыв. Все медленно шли вокруг горы цветов, которые очень тяжело пахли. Наверху этой горы стоял гроб, но я его плохо видела и совсем не видела того, кто в нем лежит. Это мне не понравилось, а стояние в очереди было скучным. И сам Колонный зал не походил на тот, в котором я была несколько раз на дневных концертах и утренниках, и он тогда был таким светлым и нарядным. И я не стала просить маму взять меня с собой, но подумала, что если она позовет, то надо пойти. Ведь я люблю Кирова. Мама не позвала.

И, кроме того случая с Менжинским, больше я никогда в жизни не была в Колонном зале на похоронах.

Я еще несколько дней клеила свой альбом так, что там было все про похороны и про то, что смерть Кирова «мы не простим». Сколько дней это продолжалось — я не знаю. В моей памяти время, похоже, растянулось так, что от вечера, когда мы узнали про убийство, и до того, как все вошло в колею обыденности, прошел большой срок. Хотя по существу «в колею» жизнь больше не вошла никогда.

Вечером кончила писать эту главу. А ночью будто кто-то упрямо крутил перед моими глазами пленку. И стоп-кадрами: бледные лица. запавшие глаза, чья-то рука, стряхивающая пепел с папиросы. И лампа над столом то ли в дыму, то ли в тумане. Что провиделось им? Верным ленинцам, сталинцам, кировцам? Нет, надо в другом порядке — ленинцам, кировцам, сталинцам. Мои-наши ведь были кировцы. Только меняло ли это хоть что-то в их работе, жизни, судьбе? В их прошлом и в их будущем?

Теперь я задаю вопросы. Вроде как со стороны. Из другого мира. Но неужели они ничего не понимали, не предчувствовали? Из тех, кто в кировские страшные ночи был у нас дома, погибли все мужчины!

Нет, не все. Один остался.

После 37-го года я Ваню Анчишкина долго не видела. Но когда приехала в сентябре 45-го от мамы после свидания в лагере, зачем-то взяла и зашла к ним. Что они живут по-прежнему в Доме правительства, я узнала от одной женщины, жившей там же, которой я привезла записку от маминой солагерницы. Она же мне сказала, что Ваня ушел из семьи, в войну в армии женился на другой. Собственно, я зашла к Мусе, потому что, хоть и не видела ее все эти годы, но от маминой сестры Ани знала, что она всегда интересовалась маминой и нашей судьбой и однажды через Аню передала нам в Ленинград какие-то вещи и деньги.

Я пришла без звонка. Силен выглядел рассеянным, к моему появлению равнодушным и вообще еще более скованным, чем в детстве. Младший же оказался живым и контактным подростком. Худенький, высокий (в Ваню) и похожий на него. Но у него совсем не проглядывалась Ванина охальность — теперь я знала определение того, что меня, подростка, настораживало в Ване. Все в младшем освещалось Мусиной очень еврейской милотой, особенно глаза. Муся была чуть растеряна, но обрадована. Когда я пришла, она на кухне готовила обед, была в какой-то затрапезе и показалась мне постаревшей больше, чем мама в лагере за восемь лет.

Она увела меня на кухню, может, потому, что не хотела прерывать свою работу, но мне показалось, что она берегла мальчиков от моих рассказов. Она как-то смущенно и растерянно сказала, что Ваня ее «оставил», но что как раз сейчас он придет навестить сына, что он приходит часто, что-то говорила о новой жене Вани, которая, кажется, врач и была с ним где-то рядом в армии. Много и подробно расспрашивала о маме, о Егорке, о моей жизни все эти годы и при этом часто всхлипывала, а временами садилась на табурет и начинала плакать. И хоть плакать она была горазда и раньше (я напомнила ей, как она рыдала в больнице перед моей операцией), но я чувствовала ее непритворное сочувствие и заинтересованность.

Иногда запоминаются невероятные пустяки, что-то совсем не относящееся к делу, Муся варила щи и, тщательно сняв пенку с бульона, положила туда несколько лепестков шелухи лука, сполоснув

Вы читаете Дочки-матери
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату