Ярким светом вспыхнула звезда...
...Ты не знала, будет иль не будет
У тебя счастливая судьба...
Родилась я 15 февраля 1923 года в старом городе Мерве, в доме бабушки и дедушки на берегу реки Мургаб. Была весна, и в их саду, уступом спускавшемся к реке, розовым цветом отражались в воде персиковые и абрикосовые деревья. В том году было очень пышное цветение, и бабушка Герцелия Андреевна сказала, что это счастливая примета. А дедушка послал в далекую Читу другой бабушке — Батане — телеграмму. «Родилась девочка тчк такая красавица тчк». Все миновалось, а телеграмма — желтый, рассыпающийся от времени бланк — сохранилась! Теперь город, где я родилась, называется Мары, Туркмения.
Я не помню город Мерв. И жизнь в Москве в 1923—1924 годах. Для меня время началось в Чите.
Мы жили в Чите большой семьей в просторном доме Моисея Леонтьевича Клеймана — мужа бабушкиной сестры Софьи. Моисей Леонтьевич, его родственница Нюточка, моя бабушка, мама, папа, мамин брат Матвей и я были постоянными жителями. Но всегда были гости — родственники и друзья. В доме была кухарка, и у меня — няня. Главой семьи я всегда ощущала бабушку. Я долго была уверена, что это ее дом, а не Моисея Леонтьевича. Как все в семье, я звала его по имени-отчеству, хотя он был мне вроде как дедушка. Я чувствовала его отношение и знала, что в любом конфликте с миром взрослых он всегда принимает мою сторону.
Когда он собирался уезжать из России — мы тогда уже жили в Ленинграде — и все разговоры взрослых о хлопотах, связанных с отъездом, как-то отзывались во мне — я была очень недовольна тем, что он получил разрешение. Я вообще была против его отъезда. Его первая внучка родилась в Париже. Может, его привязанность ко мне отразилась в том, что ее назвали Люси.
Я хорошо помню двор и дом — бревенчатый, темный, с большими окнами, очень длинный с улицы, а со двора половина его была скрыта высоким забором. Дом стоял на пересечении двух улиц, и на углу его была булочная. С улицы была парадная дверь, но ходили мы через двор. С крыльца попадали в сени, за которыми была большая кухня. При ней комната, которую называли «темная», и там жили кухарка и моя няня Тоня. От кухни шел коридор, в который выходили двери комнат. Четыре комнаты окнами на улицы — мамы и папы, Моти, Нюточки и очень большая Моисея Леонтьевича, и три окнами во двор — Батанина, где жила и я, «проходная» и столовая. В «проходной» почти всегда жили гости. В самом конце коридора была «прихожая», в которую никто не приходил, а стояли сундуки и висели пальто. В том конце коридора, где кухня, была большая белая дверь. Она была забита двумя шершавыми досками и завешена толстой зеленой портьерой. Позже, уже живя в Ленинграде, я узнала, что за этой дверью была вторая половина дома, которую «отобрали».
В столовой мой высокий стульчик стоял рядом с местом Ба-тани, а напротив всегда сидел Моисей Леонтьевич. Над столом висел абажур с золотистой бахромой из бисера. От читинского дома сохранился сундук, да у моей дочери Тани бусы, которые мы сами нанизали из «абажурного» бисера.
Самое яркое воспоминание и, может, самое первое — абажур закачался. Моисей Леонтьевич схватил меня на руки, и все выбежали на лицу. Врезалось в память слово «землетрясение», запах шубы Моисея Леонтьевича, которую кто-то на нас накинул, и темное звездное небо. Мне всегда кажется, что я тогда впервые увидела звезды.
Существует легенда, что в Чите я часто убегала из дома и меня находили в городе по пути к брату Батани — дяде Сане и его жене Роне, или уже у них. Их дом был самым красивым местом в моем раннем детстве. И там была музыка. Само представление о том, что она существует, и все эмоции, с ней связанные, пришли от дяди Сани. Я не помню, был ли инструмент в доме, где мы жили. Но пианино в большой комнате дяди Сани и тети Рони помню не только по его коричнево-шоколадному блеску, но наощупь и даже на вкус, так как тайком любила его лизать. Оно стояло в простенке между двумя высокими (может, это только тогда?) окнами, на которых шевелились кружевные шторы (похоже, всегда было лето), а по бокам от него стояли две большие китайские вазы. На них были изображены женщины под зонтиками, с высокими прическами и в кимоно, подвязанных широкими лентами с большими бантами. И тетя Роня мне казалась (не только тогда, но и всегда) одной из этих женщин. И не только потому, что у нее тоже было такое кимоно. Я уже видела много женщин в кимоно и в синих, подвязанных лентами курточках, на маленьких деревянных платформах-туфельках, так как в городе было много китайцев. Но у тети Рони все было красивое, а на улице — нет. И была музыка. Я не называла этим словом то, что слышала во дворе или еще где-нибудь, или песни моей няни, а только то, что играл дядя Саня. И еще я хорошо помню, что, когда звучала музыка, мне не хотелось видеть людей. И я тогда уходила за черную шелковую ширму, стоявшую в правом углу комнаты, и разглядывала диковинные серые деревья и куда-то летящих белых птиц, вышитых на ней. Эти птицы и музыка были неразрывно чем-то связаны. Теперь я думаю, что дом тети Рони и дяди Сани был для меня и первым концертным залом, и первым музеем.
Не с тех ли пор я полюбила слушать музыку, когда остаюсь одна? В школьные годы это было радио — черная тарелка или наушники. Потом «долгоиграющие» пластинки. Кажется, это слово уже не существует? Позже — радиоприемник. Я и в концерты любила ходить одна. И только с Андреем пришло желание слушать музыку вдвоем.
Еще я убегала в биллиардную гостиницы, где работала Батаня. Там часто бывали папа, Мотя и папин друг Лева Алин. Папа или Мотя брали меня на руки, и я с высоты видела весь биллиард. Когда приходила очередь взять кий, они передавали меня с рук на руки. Но однажды папа поставил меня на стол. Я почему-то испугалась этого зеленого пространства. И обиделась на папу. Это была первая обида, которую я помню.
Летом я с Батаней ездила на забайкальский курорт Дарасуи, создателем и главным врачом которого был муж Батаниной сестры Бети — Григорий Михайлович Берлинский. Мы ехали на лошадях. Что это было — телега или какая-то коляска — не помню. Было темно. Хлестал дождь. С двух сторон просеки, по которой шла колея, раскачивались деревья. И было очень страшно. Наверно, я до этого никогда в непогоду не была вне дома. Поэтому эта ночь и эта дорога стали потрясением и врезались в память на всю жизнь. А вот сам Дарасун, про красоту которого ходят легенды, я не запомнила. Там я влюбилась в куклу. Хозяйка куклы — дочь тети Бети и дяди Гриши Нюся — не разрешала мне к ней прикоснуться. И только когда она куда-нибудь уходила, тетя Бетя давала мне подержать и даже понянчить мою любовь. Конечно, это был жест «доброй воли», но мою волю сковывало то, что мне казалось — тетя Бетя тоже боится Нюси. Очень долго мое отношение к тете Бете находилось под гнетом этого почти младенческого ощущения и изменилось, наверное, только в последнее десятилетие ее жизни.
К дяде Грише я испытывала доверие безоговорочно и всегда. Был он хирургом, всю войну — фронтовой хирург, а в Москве работал в детской травматологической больнице. И так как мир, как известно, тесен, то, когда Андрей пришел в наш дом, оказалось, что дядя Гриша лечил его старшую дочь.
В начале 1926 года читинский дом начал распадаться. Мотя уехал работать куда-то в Приморье. Мама и папа уехали в Ленинград. Теперь я знаю, что папа и раньше работал в Ленинграде, в 1922 — 24 годах. В Читу он попал вроде как в ссылку после каких-то крупных расхождений и дискуссий с Зиновьевым. Так что для него это было желанное возвращение, ставшее возможным в связи с тем, что после XIV съезда секретарем Ленинградского губкома стал Киров. Вскоре после их отъезда стала собираться в Ленинград Батаня со мной. Считалось, что Батаня едет, чтобы навестить в Москве свою младшую дочь Аню и отвезти меня, а потом вернется жить в Читу. Мне было странно слушать разговоры взрослых об этом. В моей жизни Батаня — не мама — была центром и вершиной, занимала главное место, и представить себе, что я буду жить без нее, было невозможно. Точно так же позже, когда мне скажут, что родилась Зорька и у Батани теперь есть еще одна внучка, у меня возникнет ощущение некоей неправильности — у моей бабушки не может быть других внуков-внучек — только я. Похоже, я росла как типичный «единственный» ребенок.
Ехали из Читы мы не вдвоем с Батаней. С нами был дядя Саня и его присутствие создавало для меня чувство комфорта и покоя в поездной жизни. А до Иркутска с нами еще ехал другой брат Батани — дядя Мося, и с этого времени я его помню. Он уговорил Батаню разрешить мне взять в поезд куклу и