Настороженность и сдержанность…
Даже мать перестала быть тем надежным другом, к которому можно прибегнуть во всех случаях жизни, и, к своему стыду, Вилфред чувствовал, что это его вина, потому что в нем исчезла прежняя доверчивость и все его мысли стремятся к тете Кристине, полной таинственных бездн – бездна между округлостью грудей, бездна в глубине глаз, бездна тайного горя, о котором знает он один, да и, собственно, если разобраться, тоже ничего не знает.
Весь мир вокруг него был полон смутных предощущений, мир догадывался о том, что кроется в его душе, в его поступках. Мир – джунгли, где
Вилфред стал прекрасно учиться в школе. Это с ним случалось всегда перед наступлением летних каникул. Каждый год, подстрекаемый честолюбием, он старался оказаться лучшим на экзаменах. Он хотел порадовать мать. Но в этом году он стал прилежным скорее из духа противоречия – чутье подсказывало ему, что теперь мать не так безоговорочно верит в него, как прежде. К тому же это был последний год его учения в школе сестер Воллквартс. С осени он пойдет в «настоящую» школу, к великому удовольствию дяди Мартина.
В этом кипении противоречий надо было хоть отчасти навести порядок. Маленький Лорд решил обставить должным образом свой уход из школы – «sortie», как выразился бы дядя Рене. Всегда следует позаботиться о том, чтобы «sortie» был в порядке. Особенно когда ни в чем остальном порядка нет.
Однако школьные успехи не приносили Вилфреду облегчения. Постоянные похвалы сестер Воллквартс стали тревожить его: как бы они не захотели снова написать матери, чтобы ее успокоить. От того, что он все время был начеку, он устал, под глазами у него легли тени. Каждое утро он напряженно ждал у дверей почтальона – вдруг он принесет письмо, которое разоблачит подмену первого письма. Но горничная Лилли тоже ждала у дверей, и каждое утро между ними разыгрывалась молчаливая и враждебная борьба – кто скорее добежит от своей двери до прихожей и первым встретит почтальона. Он чувствовал, что Лилли что- то знает или угадывает. Ему уже не везло, как прежде, во всех его тайных предприятиях; казалось, удача и беззаботность одновременно покинули его. Прежнее притворство, доставлявшее ему такое удовольствие, теперь как бы сменилось маской, и эта маска сводила все притворство на нет, потому что кричала во всеуслышание: «Я притворяюсь!» Нет, решительно все теперь оборачивалось против него. Однажды, когда он вернулся домой из школы, мать встретила его с письмом в руке. Листок был смят, как видно, она несколько раз перечитала письмо, что-то в нем ее смутило.
– Ничего не понимаю, мой мальчик. Я получила письмо от твоей учительницы, она пишет, что теперь она тобой довольна, что ты делаешь успехи по всем предметам и, возможно, все-таки будешь первым на экзамене.
Он попытался принять привычное беззаботное выражение.
– Ну и чудесно, мама! – с наигранной беспечностью крикнул он. – Неужели ты не гордишься своим сыном?
– Но я не понимаю, – повторила она. – Разве ты не все время был прилежен и послушен? Ведь не так давно она писала…
Он мог броситься ей на шею, прибегнув к испытанному средству – слезам и признаться во всем или почти во всем, что действовало особенно убедительно. Но искушение сдать позиции столкнулось в нем с противоположным стремлением – оставить загадку открытой, испугать ее этим средством замедленного действия. И он равнодушно произнес:
– Да, одно время у нас с нею что-то не клеилось. Наверное, она считает, что писала тебе об этом.
Мать застыла с письмом в руках. Он видел, как ее пальцы нервно комкают листок. Он знал ее руки, любил их, как любил все в ней, и руки рассказали ему, что она мечется между желанием поверить ему и невозможностью поверить. Он знал, что довольно одного его слова – и она с готовностью поверит во все хорошее, отмахнется от сомнений и тревог и забудет их, как это бывало часто, как это бывало всегда.
Но он не произнес этого слова. Что-то в нем отказывало ей в утешительных словах. Что-то в нем упорно твердило: «Тебе тоже пора стать взрослой, как твой брат Мартин, как – да, как тетя Кристина. У нее-то ведь есть горе».
Горе – ему тоже хочется иметь горе. Одно, но настоящее горе, а не эти мелкие горести, которые только вызывают в нем тревогу и страх каждый раз, когда он переступает порог какой-нибудь двери. Он хочет быть как тетя Кристина: иметь горе. Или разделить ее горе, утешить Кристину, нет, взвалить бремя на свои плечи и нести в одиночку! А у нее пусть не будет горя, пусть она просто обвевает его своим ароматом и манит безднами и тайной своей груди.
– Я буду первым на экзамене, мама, не беспокойся об этом, – коротко бросил он и вышел из комнаты. За дверью он остановился. Через закрытую дверь он видел, как она стоит с загадочным письмом в руке. Он знал – будь в этом письме написано что-то дурное, она горой встала бы за него, поддержала бы его против всех. Но там было написано что-то хорошее, чего она не могла объяснить. Скоро она все поймет – поймет, что он переменился к ней, что он живет своей собственной жизнью, полной наслаждения, жизнью, состоящей из тайных поступков. Так пусть это случится. Пусть его счастливое детство рухнет разом.
Он прошел через прихожую и по лестнице поднялся к себе. Между письменным столом и кроватью он остановился и растерянно огляделся по сторонам. Его райский уголок вдруг предстал перед ним в совершенно новом свете – здесь все было так непохоже на захламленные комнатушки, где его товарищи ютились со своими родными, здесь все сверкало чистотой, все безраздельно принадлежало ему. Здесь все настолько
И все-таки он все время помнил о том, что он еще может спуститься вниз, подкрасться к матери, положить голову ей на грудь, прижаться к ней и сказать… Да нет, говорить нет нужды. Довольно того, что он будет рядом с ней.
Но он не хотел. Ноги хотели, а мысль упрямилась. Мысль была как ощетинившаяся шипами шишка, вроде той, что венчала старинную булаву, которой вооружали стражников, – одна такая булава стояла в холле у дяди Рене. Казалось, этот шар, со всех сторон утыканный шипами, так и рвется в ночь, крушить и ломать все на своем пути…
В дверь постучали. На пороге стояла фру Сусанна Саген. Он впервые мысленно назвал ее полным именем, как постороннюю даму. Он не заметил, что выражение ее лица изменилось. Письма у нее в руках не было.
– Я забыла тебе рассказать, пришло письмо от Сагенов из Копенгагена, – сказала она. – Они спрашивают, не собираемся ли мы – или ты – провести лето у них в Гиллелейе.