она просто не умела плавать. Вилфреду было ее жалко – вообще она любила плескаться возле купальни. Но жалость вытесняло темное блаженство, наполнявшее его, когда он предавался своим мечтам… А может, наоборот, в купальне будет он. Она придет, а он будет стоять там посреди купальни, и она увидит его в том возбуждении, в каком он находился теперь почти всегда. Он возникнет перед ней – неожиданная и гротескная непристойность, и она испугается, а может, что еще лучше, на мгновение лишится чувств, и тогда он бросится на нее, сорвет с нее одежду, свободное летнее платье с пуговичками, обтянутыми материей, у выреза на спине. Он однажды дотронулся до них и знает, как их надо расстегивать… А то еще лучше: она застынет на месте, скользнув по нему взглядом, все поймет и лишится воли перед лицом этого детского желания, которое напугает ее и в то же время докажет ей, что он уже не ребенок.
Но была еще другая Кристина, непохожая на созданный его воображением белоснежный образ в душном сумраке купальни. Была еще Кристина-девочка, та, которая плакала на ступеньках лестницы, выходящей к морю. И к этой Кристине он испытывал прилив нежной и безгрешной любви, преданности, готовности утешить и по-мужски защитить от житейских невзгод. Он находил для нее тысячи слов. Слов заимствованных и непосредственных, тех, что он вычитал, и тех, что сами просились на язык, полные утешения, мудрости и рыцарской нежности к тому, кто слабее и кто страждет.
Образ такой Кристины тоже иногда возникал в нем, а иногда иной, женщины в полном расцвете сил, но и тогда она не была «тетей» Кристиной, а просто женщиной, беззащитной, с которой жизнь порой обходилась жестоко, но которую Вилфред готов взять под свое крыло, мужественное и ласковое. А между этими Кристинами было еще множество других Кристин, так же как и в нем самом жила смесь разных людей: насильника, любовника, старшего брата, даже опекуна и супруга. И были в нем бесконечные переходы от одного состояния к другому, соответствующие сменам ее образа и сменам ситуаций, настолько разнообразных, что всех дней и ночей в мире не хватило бы на то, чтобы перебрать их в мечтах.
Воздух был напоен словами, теми, что Вилфред не мог ей высказать.
Он протягивал ей через стол салатницу, и простое «пожалуйста» застревало у него в горле. После обеда он бродил в саду под деревьями, вновь упиваясь словами народных песен, таинственных и волнующих, смысл которых наполовину от него ускользал.
Что-то нравилось ему в этих строчках, в не совсем понятной «жизни их неправой», в грозном и мрачном «идет худая слава». А когда он, томясь, кружил вокруг купальни, зная, что Кристина находится внутри, другие строки из песни об Эббе, сыне Скамелля, упрямо и навязчиво напоминали о себе.
Это имя, Люсьелиль, завораживало Вилфреда своим звучанием, Люсьелиль – это Кристина, которую он будет защищать, и та, которой он насильно овладеет в светлице или в купальне.
Она была его Люсьелиль! Вилфред бродил, твердя это певучее имя. У имени был привкус меда и ванильного крема, от него рождалось такое же чувство, как когда смотришь сквозь красное стекло! Вилфред убаюкивал себя им, засыпал в нем, как в мелодии, сотканной из сплетенных лиан, и пробуждался с ним, и тогда оно звучало, как призывная фанфара. В этом имени был драматизм, воображение подхлестывало этим именем образ Кристины, и он становился кровавым, зловещим, трагическим.
В лесу Вилфред встретил Эрну. На ней было голубое платье, прохладное, как колосья овса, от него пахло стиркой и юным телом. Его поразил этот контраст. После царства пламенно-красного на него повеяло свежестью голубизны.
Она сказала:
– Ты теперь совсем не приходишь к нам.
Они стояли, почти касаясь друг друга, в пронизанном светом лесу, где тропинки круто сбегали вниз к морю. И от близости Эрны ему вдруг захотелось вырваться из плена желания и необузданных мечтаний.
Она сказала:
– Из-за этой твоей тети…
Оба стояли, расшвыривая ногами сучья и хворост. Вилфреду вдруг стало стыдно. Почему она сказала «тетя»? Что это за дар у женщин, у матери, у Эрны (одна – дама уже не первой молодости, другая – девчонка), что это за дар угадывать то, в чем ты сам себе не признаешься до конца, хотя это наполняет твою жизнь? И снова ему пришло на память слово «инстинкт».
Она сказала:
– Мы могли бы вместе поехать на острова…
– Мы? – неопределенно переспросил он. – Всей компанией?
– Мы, – повторила она. Разговор не клеился. И вдруг она заплакала.
– Что с тобой, Эрна? Отчего ты плачешь?
Она отвернулась от него и пошла прочь. Он стал подыматься следом за ней по крутой тропинке. Спокойная влюбленность, повторявшаяся из лета в лето, вдруг, как бы накопившись за много лет, слилась в огромную волну сострадания, стыда, удивления и вины. Это не было предусмотрено планами Вилфреда и застигло его врасплох. Освещенный лес вокруг стал вдруг тем, чем он был на самом деле, а между стволами блестело море и пахло хвоей, муравьями и горным пастбищем. Чары развеялись.
Они очутились возле старинного, сложенного из камня стола. Это была ничейная земля на границе двух частных владений.
Эрна села на деревянную скамью у стола. Вилфред не решился сесть рядом с ней и, обогнув стол кругом, опустился на высокий пень, нечто вроде табурета, как раз напротив нее. На темном столе валялись маленькие острые камешки. Дети использовали их вместо грифелей, когда играли на этом столе в «крестики и нолики». А лучшей доски, чем этот стол, вообще было не сыскать.
Эрна не смотрела на Вилфреда и что-то чертила на столе острым камешком. Он тоже взял в руки маленький камешек. Казалось, между ними возник молчаливый уговор. Почти не сознавая, что он делает, он нацарапал: «Я люблю». Он сам не знал, что при этом имел в виду, и сидел, уставившись в написанные им слова.
И вдруг она подняла на него блестящие глаза.
– Я написала три слова, – сказала она, заслонив свою надпись левой рукой.