втайне дрожала от стыда: ведь она не хотела верить тому, что хорошо знала. И еще она стыдилась мысли, что она сама и, может, трое-четверо других беженцев уже давно достигли бы желанной границы, без ночевки в обледеневшей хижине, не доведись им волочить за собой всех этих стариков и калек – людей, сгубивших свое здоровье тем, что вечно цеплялись за насиженные места, за жалкий свой скарб.
Неужто страх за собственную жизнь должен непременно ущемлять естественную человечность, подавлять чувство общности и сострадания?..
Все собрались теперь на площадке перед хижиной.
Было еще темно, но с востока, куда они держали путь, между стволами пробивался робкий свет. Символический свет… Ни разу за много лет Мириам не думала о том, что она еврейка, ни разу с тех пор, как не стало ее родного дома со всем его ритуалом, который соблюдали ее отец и братья… Но насколько искренней и глубокой была их вера? Этого она никогда не узнает. Все они уже умерли. Ее брат, живший в Париже. И прелестный Жак, сынишка его… Она теперь одна на всем белом свете. Когда-то она любила, но это давно прошло. Она выжгла в себе все, что не вело от одной сцены к другой, от одного концертного зала к другому, ко всем этим залам, где гасили свет, где сидели люди, над которыми она властвовала с помощью смычка – волшебного продолжения ее правой руки, тогда как левая рука легко и крепко держала скрипку, ставшую истинным продолжением ее души в мире, лишенном каких бы то ни было прочных ценностей, кроме музыки.
Последние беженцы с усталыми бледными лицами вышли из дома и обступили щуплого Харалдсена, и он заговорил своим пронзительным тенорком. Велел им спокойно шагать за ним, как вчера, ни о чем не спрашивая, не переговариваясь между собой, главное, чтобы они не спрашивали то и дело, сколько еще осталось до границы. Всего их было двенадцать человек, не считая двух проводников. Вчера они шли долго, но прошли совсем немного. Шествие беженцев особенно замедляли фру Ф., не желавшая расстаться со своим вещевым мешком, и еще худой студент-медик, который к тому же мог выдать их своим кашлем: кашель нападал приступами, вынуждая юношу то и дело останавливаться между деревьями и, низко склонившись к земле, зачерпывать воду в каждом лесном ручейке, в каждом ключе, еще не затянутом льдом. Было девятое декабря тысяча девятьсот сорок второго года, спустя одиннадцать дней после того, как из квартиры в квартиру, из контор в лавчонки, в библиотеки, во дворы шепотом стали передавать весть об
Вереница беженцев сразу двинулась в путь, и скоро им стало казаться, будто они бредут так всю жизнь. Была какая-то обреченность в этом унылом шествии людей, лишь уходящих от чего-то, но не устремленных навстречу новому. Впереди шел щуплый, морщинистый Харалдсен. Он особенно строго следил за тем, чтобы они не переговаривались между собой. Сам он на ходу беспрерывно бормотал что-то, то ли бранился, то ли молился богу – шедшие позади разобрать не могли. Он наводил на них страх. Кто-то говорил, что у него не все дома, рассказывали, будто он становился в позу у границы и приказывал сфотографировать его вместе с беглецами. Да, впрочем, чего только не говорили. Говорили, к примеру, что среди беженцев – знаменитая скрипачка Мириам Стайн, кое-кто слышал ее игру, другие читали о ней, хотя большинство беженцев были из тех, кто обычно не следит за такими вещами; но сейчас лесом брели двенадцать безвестных, незнакомых друг с другом людей – их собрали на маленькой железнодорожной станции и выстроили в цепочку. Потом они долго кружили по лесу и вынуждены были искать приюта в холодной хижине. Дурные вести с границы, сказали им. Граница перекрыта: сюда прислали новые отряды пограничной полиции. Да, чего только не говорили! Никто не знал, кто все это говорил, но ночью в лесной хижине люди, лежавшие без сна на жестких скамьях, шепотом сообщали друг другу самые жуткие вести.
По лесу шла маленькая вереница безвестных, незнакомых друг с другом людей разного возраста. Шли пожилые мужчины в фетровых шляпах и длинных зимних пальто, и женщины в шубах, и еще несколько человек помоложе в нескладно сидевших на них спортивных костюмах; кроме собственных рюкзаков, они несли тяжелые чемоданы тех, кто был старше и слабее их. Случалось, путники в душе кляли друг друга: у одного – тяжелый чемодан, другой ступает чересчур медленно и грузно. Но они помогали друг другу, хоть порой и без удовольствия.
Позади всех шагал человек по прозвищу Лось, великан с седой головой и невозмутимым лицом. Он не был ни приветлив, ни хмур, просто великан – косая сажень в плечах, – крепкий, надежный. Мириам шла посреди цепочки за трогательной парой старых супругов: из всех беглецов только они шли рядом – он брел по снегу чуть левее тропки, учтиво уступая дорогу жене, но тропинка была слишком узка для подобной учтивости, и жена тоже по большей части брела сбоку от нее, иногда они взглядывали друг на друга и улыбались. Этой улыбкой они подбадривали друг друга – улыбкой, что была теперь лишь отблеском прежних счастливых дней…
Так думала Мириам, бредя между чужими людьми по лесу, в голове назойливо всплывали образы, вызывавшие во всем ее существе острую боль: может, точно так же в свое время брели люди в пустыне сорок лет подряд и состарились под гнетом воспоминаний? Может ли быть, что они шли без всякой надежды? И была ли картина, открывшаяся их провожатому за рекой, столь же безрадостной, как та, что виделась сейчас маленькому Моисею, который вел беженцев за собой и, судя по всему, уже учуял недоброе? Бедняга, он видел границу, которую самому ему не дано было перейти… Разные мысли лезли в голову, оттого что ум Мириам оставался праздным во время ходьбы, ум, полный не тревожных предчувствий, а молчаливого и трезвого знания. Многие из беглецов, нынешних ее спутников, казались заведомо обреченными, настолько подавлены были они и равнодушны, словно начисто утратили способность представить себе какое бы то ни было будущее – хорошее или дурное. Ночью она слышала, как они перешептывались в холодном мраке хижины – одинокие люди, придавленные ужасом, который вызывали те жуткие слова.
День выдался холодный. После обильного снегопада в начале зимы повсюду лежал глубокий, но сухой, легкий снег. Непривычные ноги ступали по нему, спотыкаясь о заледеневшие корни и камни. Слабый рассвет, навстречу которому они шли, сгустился между деревьев в сплошную серую пелену; этот ровный свет стирал все расстояния, навевая глубокую тоску. Невыразимо жалкой казалась эта вереница измученных людей, петлявших между стволами: постоянные изменения курса предвещали мало хорошего. Часы тянулись в холодной тоскливой мгле. Казалось, они шли вот так всю жизнь. Время от времени Харалдсен останавливался и прислушивался, и даже эта передышка была новым испытанием для измученных людей. Значит, что-то происходит там, на границе? Они напряженно вслушивались в холодную мглу. Хорошо бы впереди шел Лось, человек, одним своим видом внушающий доверие, истинный борец Сопротивления, какими они себе их представляли. Но как-то раз во время очередной остановки, когда они снова долго вслушивались в тишину, Лось, тяжело ступая по глубокому снегу, вышел вперед, чтобы глухо перемолвиться несколькими словами со сморщенным человечком, и тогда все поняли: именно он, этот маленький щуплый сморчок, знает здесь все пути-дороги. Выступив из ряда, Мириам смотрела на своих провожатых, и ей вспоминались другие случаи из ее жизни, когда все решали мужчины, а женщины оставались в стороне, будто какая-то вещь.
Вскоре после полудня беженцы подошли к прогалине, неожиданно открывшейся в этом безрадостном лесу. Отделившись от них, Лось зашагал по холму и скрылся из виду. Вскоре он снова показался и поманил их рукой, а потом отвел в хижину, где им предстояло сделать привал. Почти всех беглецов люди, давшие им приют, щедро снабдили едой – хлебом, сыром и маслом, – такую снедь по нынешним временам редко видели те, кто остался дома, в Норвегии. Путники сразу же принялись наперебой угощать друг друга, хотя всем дали