Мы вместе пошли «домой» – к дому, который уже был мной покинут, который – я это знала, скоро будет покинут, – как только он меня позовет. Я самостоятельный человек, артистка. Я была самостоятельным человеком, сколько себя помню. Но теперь вдруг утратила всю свою самостоятельность. И все же, когда он хотел было взять такси, у меня достало воли сжать его руку, чтобы удержать его, впрочем, он этого и ожидал. Он знал, что я люблю ходить пешком. Он сам любил ходить пешком. Мы с ним только и делали, что вместе ходили пешком в ту пору нашего первого знакомства. Как-то раз в парке, позади Ураниенборгской церкви, мы вдвоем любовались Северным сиянием, и оно будило в наших душах тоску. Он поцеловал меня, а когда кончился поцелуй, оказалось, что мы стоим по колено в снегу.
А потом – потом была одна грусть. Нет, разве? Мои успехи… я даже забыла о них. Каждый из нас в своей области понемногу шел в гору, и каждый оступался и падал. Только, пожалуй, я шла упорней, во всяком случае, ровнее его, потому что он оступался так часто…
Он сказал:
– Я был на твоем концерте.
– Я знаю.
– Ты видела меня?
– Я знала, что ты там. И что, тебе не понравилась моя игра?
– Ты робела. Какая-то скованность мешала тебе. В Лондоне ты была смелее.
– Я играла, как ученица.
– Кроме «Рондо». Тут ты осмелела.
– Да, я осмелела. Ты и это расслышал?
– И увидел тоже. По тебе ведь все видно. Когда ты шла мне навстречу на кладбище…
– Что же ты не договариваешь?
– Ты меня ненавидела!
Я сказала, подумав:
– Не очень сильно!
– Но все же немножко.
– А ты знал, что я на кладбище?
Теперь пришел его черед задуматься.
– Знал ли я? Нет, пожалуй.
– А ты ждал, что я приду?
– Нет.
– Но ты чувствовал это? Догадывался?..
Он надолго погрузился в раздумье:
– Нет.
И он обнял меня.
– Париж не завоюешь в один день, – сказал он. Я подняла на него глаза. Может быть, он хотел меня утешить. Но он продолжал говорить в деловом тоне, без сюсюканья, к какому обычно сводятся все утешения: – Париж таит в себе много разочарований для музыканта. Достаточно вспомнить историю музыки. Я часто сопровождал дядю Рене на концерты. И много раз мы наблюдали одно и то же. Артисты, на чьем счету были одни победы – словно жемчужины на нитке, – здесь вдруг как-то тускнели. Дядя Рене говорил, что… в общем, тут комплекс причин. Лондон покорить легче. Тамошняя публика много податливей здешней. А Париж внушает музыкантам трепет. Наверно, великими своими традициями, – говорил дядя Рене.
Та же мысль мелькала и у меня. Первое, что приходит на ум. К тому же это самый простой способ утешиться. Но теперь я
– Твой дядя, – спросила я, – наверно, он был очень умен?
– Да нет, – ответил он. И рассмеялся. – Ни необыкновенного ума, ни дарований у него не было. Что же тогда привлекало меня в нем, спросишь ты? Что-то другое, нечто чрезвычайно редкое. Я не знаю, как назвать это свойство. Только оно встречается очень редко…
Не сговариваясь, мы свернули вправо и скоро увидели свод Триумфальной арки на площади Звезды, позолоченной вечерним солнцем. Потом мы сидели на скамейке в парке Монсо, глядя на улицу, сверкающую вереницами машин. Вилфред положил теплую руку на мой затылок. Было что-то дружеское в этом целомудренном касании, будившем во мне благодарность и безмолвное обещание: «После!» Я подумала: он угадал мою неопытность, столь обременительную в среде искушенных. Теперь я рада ей. И он ей рад.
День медленно угасал у нас на глазах. Один из тех сентябрьских дней, когда осень весеннее самой весны. Пичужки, мошкара вдруг стали виться вокруг нас как одержимые. Всюду кипела жизнь, но тяжелая листва источала столь безмерный покой, что мы сочли себя обязанными перейти на шепот.
– В ту пору, когда ты нанизывала успехи, – спросил он, – ты никогда не сомневалась в себе?
Я не знала, я не помнила никаких успехов. Я вообще ничего не помнила из того, что было прежде.
– Просто я старалась играть в меру моих сил.
Ответ прозвучал так нарочито, деланным простодушием.
– Не верю, – сказал он. – Не верю, что можно играть в меру своих сил, в искусстве это немыслимо. Артист или превосходит себя, или играет ниже своих возможностей.