– Завтра, – сказал он, – я должен снова заняться работой. А ты ведь пойдешь на репетицию, не так ли?
Мне не нужно было на репетицию. И он это знал. Значит, хотел удалить меня из дома, хотел остаться наедине со своим мольбертом.
– У меня тысяча разных дел, – сказала я. – Квартира весь день будет в твоем распоряжении.
Я вспомнила, что уже век не навещала брата, отделалась несколькими открытками, посланными из Бретани малютке Жаку. Меня тут же охватила острая тоска по близким.
Он рассмеялся:
– Наоборот. Весь дом в твоем распоряжении… Я делаю эту работу в другом месте.
И снова – укол ревности, потребность все знать о нем. Он и прежде как-то дал мне понять, что работает в другом месте. Но мы с ним не расставались день и ночь начиная с августа, теперь же стоял октябрь. Выходит, я ничего не знаю о том, что, может, занимает его больше всего?
Мы вошли в нашу маленькую, заставленную мебелью квартирку. Стол накрыт, а на нем – угощение: лангусты, холодный цыпленок, салат, белое вино. У меня прямо дух захватило.
– Я забежал в магазин Жоржа на углу и купил кое-какую снедь.
Снова кольнуло в сердце: значит, он был уверен, что я вернусь домой…
– Знаешь, от волнения на меня нападает зверский голод, – сказал он оправдываясь.
Я тут же кинулась к нему на шею. Вот, значит, как легко было меня пронять: школьница, а не взрослая женщина – сначала обиделась, потом ударилась в сентиментальность. А ведь я годами стояла на подмостках – известная скрипачка, не из самых великих, зато из растущих…
– Где же ты работаешь? – спросила я. И тут же поняла, что лучше было мне прикусить язык. Но он не выпустил меня из объятий. Он сказал:
– Да там… – и неопределенно кивнул головой куда-то в сторону.
– Можно мне посмотреть картины?
Он пожал плечами.
Но мы не пошли туда завтра и на следующий день тоже. Нас будто вновь забрал в плен этот город, дивный самовлюбленный город, в котором мы жили. Какое-то беспокойство вселилось в нас, без слов передаваясь от одного к другому. Вдвоем бродили мы по городу, томимые жаждой, – жаждой объятий, еды, вина и снова еды. Короткие полосы дождя с ледяным ветром, предвещавшим осень, сменились жарой, столь сильной, что плавился асфальт, и от домов, окон, статуй струился свет, будто в первый день творения, – сверкающий город казался написанным кистью шального пуантилиста… Мы были богачи, вхожие в оазисы, разбитые для богачей в бедных кварталах, – богачи, начисто лишенные совести. Мы установили доверительные отношения с официантами, и они поили нас чудесным вином, какое припрятывали для немногих избранных. К нашему столику то и дело подходили в белых колпаках виртуозы поварского дела, с простодушной гордостью рассказывая о своих блюдах, как мать об удачном дитяти. О вы, дни моего счастья, наполненные голодом, жаждой и вожделением! Я так долго жевала серые отбивные в пансионате на улице Президента Вильсона. Я так долго была уверена, что скрипка – это и есть вся жизнь… В газетах писали, будто франк неуклонно падает. А нам было и горя мало. Будто зеленый побег извечной людской надежды и веры, наш маленький «ситроэн» пробивал себе путь в джунглях радостных дней, светившихся отраженной радостью, взятой у нас. Мы чувствовали себя туристами, с присущей туристам радостью открывания, обладая в то же время знанием посвященных. Мы встречали всюду уйму единомышленников, философствующих гурманов, постоянно возвращавшихся – будто привидения – в храмы чревоугодия: мы вступили в своего рода тайный клуб, члены которого, свободно переходя от столика к столику, вместе осушали последний бокал на рассвете, а рассветало теперь все позже. Но, разглядывая себя в зеркале на другой день, я не чувствовала стыда. Из зеркала на меня смотрели глаза, не заплывшие с похмелья, а неузнаваемо лучистые. Загар не сменился малокровной бледностью. Молодость наша не знала тоски похмелья. Непокоренные дети счастья, мы готовы были одарить им всю землю. Я порхала на крыльях легкомыслия. И крылья мчали меня, куда хотели. Это меня-то, всегда тащившую на себе бремя заботы и чувства долга.
Однажды утром зарядил дождь. Он лил и лил, и, казалось, над городом опустился занавес. Дождь сказал нам: конец.
Было утро, накануне мы рано легли, трезвые как стеклышко. Мы оделись. Вилфред сказал:
– Сегодня.
– Можно мне с тобой?
Вилфред долго смотрел на меня, потом пожал плечами. Будто годы прошли с той минуты, как я спросила.
Он не захотел взять такси:
– Там такой бедный квартал…
Называлось то место Фальгьер, оно находилось где-то за Монпарнасским вокзалом. Мы шли туда, словно по дну океана. Дождь лил с какой-то ожесточенной яростью, от стен домов отскакивали брызги. Мы остановились у большого серого здания. Вилфред отпер маленькую железную дверь, я мы поднялись вверх по узкой железной винтовой лестнице. Пахло пустотой и цементом. Наши шаги гулко отдавались в пустом доме. Мы поднялись в маленькую каморку без всякой мебели. Я вздрогнула: на полу, чуть прислонясь к стене, в неестественной позе мертвеца сидела кукла-манекен. Вилфред напряженно улыбнулся. Неужто я первый раз вижу подобный манекен? Скульпторы иногда пользуются ими, и художники тоже. Вилфред казался мне каким-то чужим. А манекен что-то упорно мне напоминал.
Мы вымокли насквозь. Я озябла. Вилфред помог мне сбросить громоздкий плащ – он уступил мне свой. Потом он открыл маленькую дверь. Мы вышли на галерею: она огибала три стены зала, широкой бездной зиявшего внизу.
Не помню, увидела ли я сперва этот зал, или же мой взгляд скользил по узкой галерее, прилепившейся к серым бетонным стенам.
Как бы то ни было, прошло некоторое время, прежде чем я обнаружила картины. Настолько они были